Изменить размер шрифта - +
Отец Павладий, простудившись на отправлении одной требы, умирал от горячки. Лекарей в окрестностях, разумеется, не было. Он

часто забывался и бредил; но иногда приходил в себя. Свидетели его уединенной жизни на Мертвой молчали, вздыхая и прислушиваясь к нему, как

говорится, ожидали отлета души. Но не сдавался крепкий, в пустынном воздухе состарившийся священник.
   — Осиротеет, опустеет окончательно мой дом! — проговорил отец Павладий, взгляыув кругом себя,— но не опустеют здешние окрестности. Не один

владелец, Фендрихов, другой найдется... Ох... тяжко мне... тяжко. Вот уж и манифест весною прочитали. Не забудут вас, господа! Людям становится

лучше. Беглых несчастных станет меньше. Придут сюда люди всякие теперь уж по воле. Фендрихов! не поминай меня лихом. Кто б тут ни был, проси

служить службы по мне да по бедным, по несчастным и по схороненным тут переселенцам. Ох... да смотрите... рощу-то, сад, прудок мой берегите... А

про Оксану-то, про Оксану... Ох, благослови ее, господи боже, сироту эту! Где-то она? а? где?
   В ночь на другой день отец Павладий умер. Фендрихов рассчитался с хоронившим его священником туго и не без прижимок. Он был в отставке,

следовательно, самостоятелен.
   Молодой дьячок, по смерти строителя Святодухова Кута, тотчас подвергся гонениям нового священника, так как все дядино имущество становой

передал ему, кроме части пожитков, отданных Фендрихову, с коровами, пчелами и овцами отца Павладия. Новый священник стал осуждать направление

мыслей своего причетника, ославил его перед епархиальною властью за вольнодумство и за заведение переписки в запрещенном образе суждений.
   Дьячок Андрей временно, скрепя сердце, выбился оттуда в другой приход; но судьба ему улыбнулась. Колонист Шульцвейн, хотя и лютеранин,

выхлопотал ему оправданье. Шульцвейн начал приобретать влияние и на Мертвой. Андрея сделали опять причетником святодуховской церкви. Колонист

часто, владея теперь Новою Диканькой, заезжал к нему беседовать.
   «Молодцы немцы! — думал дьячок, завидя приближение его зеленого фургона,— не зевают — все прибирают к рукам!»
   — Что толкуют ваши прихожане? — спрашивал колонист, протягивая дьячку мозолистую руку и осклабляя белые здоровые зубы. На нем была прежняя

синяя куртка, а длинные костлявые ноги в тех же высоких сапогах, не без аромата дегтя.
   — Какие-с, Богдан Богданыч?
   — Помещичьи! Как они, по соседству, смотрят на новое свое положение, опубликованное вам теперь?
   — Будем, говорят, ждать.
   — Беглые же попадаются и теперь? Видите ли вы их тут иногда хоть в церкви? Ведь это было прежде одно средство спастись: это был

предохранительный клапан для былой машины вашей... понимаете?..
   — Нет, реже стал этот народ; почти что вовсе их нет. Многие пошли добровольно на север-с, в Россию.
   Шульцвейн молча уехал. Он не переставал любить Святодухова Кута, много помогал в его дальнейшем процветании: все поглядывал на плод трудов

отца Павладия, на подцерковный прудок в роще, думая: «Нельзя ли бы и тут хоть мойку для шерсти устроить или пивной завод? Место отличное!..»
   — Он ненадежный,— говорили, однако, некоторые о Шульцвейне,— он затевает уехать и продать все земли; увидите, что это случится...
   К осени жена ему собственноручно сшила новую куртку и купила ему вместо серебряных золотые часы. Но он их спрятал.
   
   — А что же участь Милороденко, Левенчука и Оксаны? — спрашивали иногда городские дамы, которых еще занимала история этих беглецов с

Панчуковским.
Быстрый переход