Изменить размер шрифта - +
Ни для кого. Для моего адвоката она не значит вообще ничего. — Затем он сказал с какой-то нежностью: — И потому могу тебе торжественно обещать, что он не будет обижен. Рога, которые он носит, останутся невидимыми. Они будут цвета лазури в погожий день и серыми — в ненастный. — И заметил еще: — Впрочем, ни один мужчина не станет подозревать человека, насилующего женщин с ножом в руке, что он любовник его жены. Эти два образа несовместимы.

— Постой, — сказал я. — Он в самом деле думает, что ты собирался изнасиловать женщину?

— Я ведь говорил тебе.

— Я думал, ты шутишь.

— Я бы не выдал своей тайны! — Затем добавил: — Впрочем, даже скажи я ему правду, он бы не поверил. А если бы поверил, мигом перестал бы интересоваться моим делом. Я был для него ценен лишь как насильник. Он воспылал ко мне той непостижимой любовью, которую большие адвокаты способны испытывать к большим преступникам.

— Но как ты тогда все объяснил?

— Я ничего не объяснял. Меня выпустили за недостатком доказательств.

— Как это за недостатком доказательств? А нож?

— Не отрицаю, это было трудно, — сказал Авенариус, и я понял, что больше мне ничего не узнать. Я помолчал, потом сказал:

— Ты бы ни в коем случае не сознался, что прокалывал шины?

Он покачал головой.

Меня охватило особое умиление:

— Ты готов был сесть как насильник, лишь бы не выдать игры…

И тут я понял его: если мы отказываемся признать значимость мира, который считает себя значимым, если в этом мире наш смех совсем не находит отклика, нам остается одно: принять этот мир целиком и сделать его предметом своей игры; сделать из него игрушку. Авенариус играет, и игра для него — единственная значимая вещь в мире, лишенном значимости. Но он знает, что этой игрой он никого не рассмешит. Когда он излагал экологам свой план, он никого не собирался развлекать. Ему хотелось развлечь только самого себя.

Я сказал:

— Ты играешь с миром, как меланхоличный ребенок, у которого нет братика!

Да, это метафора для Авенариуса! Я ищу ее с тех пор, как знаю его! Наконец!

Авенариус улыбался, как меланхоличный ребенок. Потом сказал:

— Братика у меня нет, зато есть ты.

Он встал, я тоже встал, и похоже было, что после его последних слов нам ничего не останется, как обнять друг друга. Но, тотчас осознав, что мы в плавках, испугались столь интимного прикосновения наших обнаженных животов. Смутившись, мы засмеялись и отправились в раздевалку, где из динамика раздавался такой визгливый женский голос в сопровождении гитар, что у нас пропала охота продолжать разговор. Мы вошли в лифт. Авенариус поехал в подвальный этаж, где был припаркован его «мерседес», а я вышел на первом этаже. С пяти плакатов, развешанных в зале, улыбались мне пять разных лиц с одинаково оскаленными зубами. Я побоялся, что они укусят меня, и быстро вышел на улицу.

Мостовая была забита непрерывно гудевшими машинами. Мотоциклы въезжали на тротуары и пробивались между пешеходами. Я думал об Аньес. Ровно два года, как я впервые представил ее себе, поджидая в шезлонге наверху в клубе Авенариуса. То была причина, по которой я заказал сегодня бутылку вина. Роман был закончен, и мне захотелось отметить это событие на том самом месте, где родилась первая идея замысла.

Машины гудели, и слышны были крики разгневанных людей. В такой ситуации Аньес когда-то мечтала купить незабудку, только один цветок незабудки: она мечтала держать его перед глазами как последний, едва приметный отблеск красоты.

Быстрый переход