Изменить размер шрифта - +
Мыло сварили из мертвых детей. Сорочку соткали из мертвых волос. Кабины в форме гробов. Там хлещет из стен душ Шарко. Ледяной и горячий. Тугие струи больно бьют. Водой тоже можно изуродовать: под напором полоснет больнее ножа.

Манита встала. Та, что стояла сзади, не успела отпустить тесемки. Повалилась носом на Манитину койку.

Обернись. Смотри, кто ласкался к тебе; кто шарил воздушными птичьими коготочками у тебя по сутулой спине.

На койке ничком валялась больная. Несчастный робкий затылок. Слабые крохотные ручки. Шейка тоненькая, как у цапли. Плечи из-под халата торчат бельевыми прищепками. Тихо стонет. Плачет? Смеется?

Нет, ты не ворона. Ты зимняя птица-синица.

Манита осторожно наклонилась к женщине и перевернула ее с живота на бок.

– Эй… ты…

Все, кто плыл на Корабле, друг другу родня. Одна команда.

– Не закапывайте… не закапывайте! Я не убивала! Нет! Не убивала! Это не я его! Не я! Поглядите, руки чистые…

Малютка лепетала жалобно, тянула к Маните руки-ложки, запястья-щепки. Обхватить нежно, ласково, любовно ее прозрачные косточки. Утешить. Шепнуть: все мусор, гиль, развеется, сожжется, улетит по ветру. А мы плывем, слышишь? И уплывем от твоего ужаса. Не надо про него! Дай я лучше тебе сказку расскажу. И песенку спою.

Манита сгребла худышку в охапку, положила ее дрожащую синичью головку себе на грудь и стала укачивать, как малого ребенка.

– Спи-усни… спи-усни… угомон тебя возьми…

– Она младенца своего удушила, – обритая показала руками у себя на горле, как: обхватила горло и плотно сцепила пальцы. Закашлялась. Выматерилась. – Натурально! И с умишка спрыгнула и побежала, и убежала. Не вернется! Все, поезд тю-тю, пока граждане на Воркутю! А я тут с вами шутю! Удушила, вот этими ручонками…

Обритая ловко, мгновенно спрыгнула с кровати, подбежала и больно, сложив пальцы гусиным клювом, ущипнула Синичку за голый локоть. На руке Синички расплывался кровоподтек. У нее было все мокрое лицо, так быстро и обильно текли слезы. Манита вытерла ей слезы рукавом рубахи. Синичка прижалась губами к ее руке.

– Ты правда убила своего…

Обритая завопила на всю палату:

– Жрать! Жрать! Всем вставать! Умываться! Водой холодной обливаться! И жрать! Уже несут! Несут!

Женщины в палате вставали. Кто падал с койки на пол тяжелым бревном. Кто медленно выбрасывал скалки ног из-под пододеяльника. Кто уже толкся в дверях, встречая гром кухонной каталки слабыми криками. А кто не поднялся, так и лежал, глаза в потолок, зубы на крючок.

– Да. Я убила. Сынка своего! Крошечную ласточку мою. Маленький совсем. Такой хорошенький. – Синичка показала, растопырив руки, величину ребенка, как рыбак показывает размер выловленной рыбы. – Я аборт хотела. Он мне не нужен был. Я не хотела рожать. А вот родила. Я одна. Я б его не подняла. У меня зарплата восемьдесят.

– Дворничиха, что ли?

Манитин шепот обволакивал трясущуюся головку Синички свадебной легкой фатой.

– Не-а. Хористка. В оперном.

– В театре? – Манита облизнула сухие губы. Ей до смерти захотелось запеть. Заголосить на весь Корабль, и чтобы на камбузе, на капитанском мостике и в клепаном трюме, везде услышали. – Здорово!

– Я его задушила… и пела ему… не хор… нет… Виолетту. Последнюю арию. Простите!.. навеки… о счастье… мечтанья…

Прянула у Маниты из рук. Вверх. Расправила тощие плечики-крылышки. Вот-вот взлетит. Раскинула руки. Потом притиснула к груди. Сжала добела. Широко раскрыла рот. Птица, пой! И пела! Заливалась! Стекла дребезжали. Никель коек драгоценно блестел. Простыни струились на пол атласными драпировками, фламандскими чахоточными кружевами.

Быстрый переход