Изменить размер шрифта - +
И она очень болезненно относится к употреблению мною горячительных напитков). Смотри там, если сильно пьяный, то лучше домой не ходи, у своего приятеля и заночуй, а то у нас во дворе хулиганья развелось, как грязи. Но…

— Что, родная?

— Ежели я узнаю, что ты был у какой-нибудь прости господи… я ей, шалаве, все волосы выщипаю! И даже на голове!!! А тебя я просто убью! Смотри у меня…

— Да, родненькая… уф. — осторожно, будто хрустальную, я положил трубку на рычаг аппарата.

— Жена? — с изрядной долей солидарности спросил меня Лацис.

— Угм. Да зачем Вы домой мне звонили, да еще через какую-то даму?!

— Да я хотел Ваших домашних успокоить, вот и попросил секретаршу…

— Спасибо. Успокоили. Особенно ваша секретарша помогла: «Да он уже совсем скоро домой пойдет! Уже практически выходит, по крайней мере, из меня…»

— Слава Труду, что я холостой! — искренне перезвездился товарищ Лацис. А потом участливо накапал мне еще сто пятьдесят капель…

После того, как коньяк теплой, ароматной волной прокатился по душе, Лацис встал и вдруг достал из-за шкафа предмет, который я менее всего ожидал увидеть в кабинете гепеушника…

Гитару.

Склонив бритую голову на обтянутое коверкотовой гимнастеркой плечо, он взял несколько аккордов, помолчал, уставя невидящий взор куда-то в пространство, а потом довольно приятным баритоном вдруг запел:

 

— Прошу прощения, может, я не вовремя…

— Заходите, заходите, Вершинин… — Лацис, не спрашивая, налил в чистый стакан по края коньяку. (А я-то всегда удивлялся — почему в кабинетах коммунистов на столе всегда стоит графин и три стакана?!)

Подполковник молча взял в руку стакан, молча склонил голову, одним мощным глотком осушил его и молча поставил на стол…

— Закусывайте, Александр Игнатьевич…

— Благодарю-с, после первой не закусываю! (Старая школа, да-с.) Н-но, я вынужден у Вас, Владимир Иванович, просить извинений за свое недостойное поведение…

— Да что Вы, господин подполковник, я и не думал…

— Напрасно. Думать надо всегда. — и, обращаясь уже к Лацису. — Я могу быть свободным?

— Да, пожалуйста…Сегодня мы все устали, перенервничали. Завтра будет много дел.

Когда дверь за стройной и прямой, как палка, спиной Вершинина неслышно затворилась, я недоуменно пожал плечами:

— И чего он на меня взъелся? Да какая ему разница, где и когда я служил?!

— Ну, как же, какая… Вы и скажите тоже! Волнуется человек. Ему, может завтра с Вами вместе в бой идти, а он Вас совсем не знает… Кто Вы, что Вы… Можно ли Вам доверять…

Я обиженно надул губы:

— Вроде, никто пока меня Иудой не считал-с…

А потом я похолодел от ужаса:

— Э-э-э…это в каком смысле, завтра идти в бой?!

— В прямом, дорогой товарищ. В прямом.

 

8

 

Бодрая, почти маршевая песня, написанная, по широко распространенной легенде, еще в мирном 1913 году, лилась из черной тарелки висящего на белой стене репродуктора.

Однако за зарешеченным окном вовсе не розовели утренние облака, а качался под ноябрьским промозглым ветром желтый фонарь под жестяным рефлектором… Предзимье. Тюрьма.

Я со стоном оторвал будто налитую раскаленным свинцом голову от заботливо подсунутого под неё аккуратно свернутого бушлата, откинув закрывавший опухшее лицо воротник добротной, зимней шинели. На петлицах шинели, на глубоко-синем фоне (явно не авиационном) рубиново алели две майорские шпалы.

Быстрый переход