И несколько фотографий моих собственных детей в очень раннем детстве. Но ни одного снимка с Астрид или Режин. И ни одного – с нашей матерью.
– Мы хотели бы поговорить с тобой о Кларисс – произносит Мелани, старательно выговаривая каждое слово. – О нашей матери.
Веки Бланш трепещут, потом опускаются. Это похоже на отказ.
– Мы хотим знать, что случилось в день ее смерти, – продолжает Мелани, не обращая внимания на опущенные веки.
Но веки Бланш, дрожа, поднимаются. Одно долгое мгновение она смотрит на нас. Я уверен в том, что она ничего нам не скажет.
– Ты можешь рассказать нам, что случилось 12 февраля 1974 года, бабушка?
Мы ждем. Мне хочется сказать Мелани, чтобы она не тратила сил зря, что это безнадежно. Но глаза Бланш внезапно широко распахиваются, и в них появляется странное выражение, делающее ее похожей на рептилию, которое мне очень не нравится. Я наблюдаю за тем, как ее изможденный торс с помощью огромного усилия пытается подняться. Она смотрит на нас не мигая. Смотрит зло, с вызовом. Черные точки зрачков горят на лице, которое могло бы принадлежать покойнику.
Идут минуты, и я понимаю, что моя бабка никогда не заговорит. Она унесет все, что знает, в могилу. И я ее за это ненавижу. Ненавижу каждый квадратный сантиметр ее отвратительной измятой кожи, каждую частичку ее существа – этой Бланш Виолетт Жермэн, урожденной Фроме из Шестнадцатого округа, появившейся на свет в респектабельном богатом семействе, путь которой, куда бы она ни направила свои стопы, всегда был устлан розами.
Мы смотрим друг другу в глаза, я и бабушка. Мелани взирает на нас с удивлением. Я хочу быть уверенным в том, что Бланш понимает, как сильно я ее ненавижу. Мне хочется, чтобы моя ярость ударила ее в лицо со всей возможной силой, пропитав собой ее белоснежную ночную рубашку. Мое презрением ней таково, что я содрогаюсь с головы до ног. Я сгораю от желания схватить одну из этих вышитых подушек и распластать у нее на лице, чтобы задушить дерзость этих пронзительных глаз.
Яростная и молчаливая борьба между мною и Бланш все длится и длится… Я слышу тиканье посеребренного будильника на ночном столике, шаги медсестры у двери, рокот машин на обрамленном деревьями проспекте. Слышу нервное дыхание моей сестры, свист старых легких Бланш и стук собственного сердца, которое бьется так же сильно, как несколько минут назад в комнате Гаспара.
Наконец глаза Бланш закрываются. Очень медленно она высвобождает из-под одеяла узловатую руку, и та, похожая на ножку палочника, ползет по простыне к звонку. Раздается пронзительный звук.
В комнате немедленно возникает сиделка.
– Мадам Рей устала.
Не сказав ни слова, мы уходим. Гаспара нигде не видно. Игнорируя лифт, я решаю спуститься по лестнице. Идя по ступенькам, я думаю о том, как мать в ее красном пальто несли вниз на носилках. Сердце мое сжимается.
На улице никогда еще не было так холодно. Ни Мелани, ни я не в силах говорить. Я разбит, раздавлен, и, если судить по бледности моей сестры, она пребывает не в лучшем состоянии духа. Я зажигаю сигарету. Мелани разглядывает свой телефон. Я предлагаю подбросить ее домой. На участке, отделяющем Трокадеро от Бастилии, полно машин, как обычно по субботам. Мы молчим.
Это единственный доступный нам способ отстраниться от ужаса, которым стала для нас смерть нашей матери.
Я зло бросаю трубку. Пришло время выкурить на улице сигаретку. Я надеваю пальто. Звонит мобильный. Это Мелани.
– Бланш умерла, – безучастным голосом говорит она. – Сегодня утром. Мне только что звонила Соланж.
Известие о смерти бабки ничуть меня не трогает. Я не любил ее. И не сожалею о ее смерти. Ненависть, которую я ощутил в субботу, стоя у ее изголовья, еще живет во мне. И все же это мать моего отца, и сейчас я думаю именно о нем. |