|
Первая половина лета.
Обычно она приключалась в наших краях весьма и весьма дождливой и потому всегда, по крайней мере в моем воображении, становилась синонимом "полуденной" скуки, когда однообразные, серо-зеленые дни сменяли друг друга, при том что делали это как-то нехотя, лениво, словно выполняли какую-то бессмысленную, бесконечную работу, не приносящую результата. Рутинную работу. И вот рутина этих дней постепенно складывалась в тот отрезок времени, который всегда было принято называть детством.
Да, все началось именно тогда, в детстве, подспудно, абсолютно необъяснимо, как-то исподволь. Может быть, во время довольно частых семейных скандалов, ссор или перед сном, когда мои братья - Максим и Модест - гасили в комнате свет, но при этом оставляли дверь приоткрытой, скорее всего чтобы слушать, как я ворочаюсь.
И я ворочался, потом затихал на какое-то время, прислушивался сам к себе и ворочался снова. Нет, я не знаю, зачем я это делал. На этот вопрос я не отвечу теперь...
Клянусь, что я не храпел во сне, но братья почему-то обзывали меня храпуном. Это была ложь! Ложь! Они врали.
Ворочался - это да...
Кстати, сейчас меня посетило одно весьма любопытное предположение по этому поводу, а может быть, я просто хотел проверить таким образом - жив я или уже умер. Однако, если я могу шевелиться, ворочаться, могу различать звуки, значит - я жив.
И как бы в подтверждение подобной счастливой догадки, это я понял только сейчас, из соседней комнаты доносилось: "А ну спать немедленно! Перестань подслушивать! Перестань ворочаться!"
Пронзительный крик: "Вот, опять нашему храпуну досталось!"
Я спал. Я не боялся спать. Что мне снилось?
Мне снилось, что я сын пациента специального лечебного учреждения, в которое он, то есть мой отец, попал сразу вскоре после того, как они расстались с матерью.
Мой отец - коротко стриженный, коренастый старик в очках на мясистом венозном носу - мог резко сказать мне: "Убирайся прочь!" - или же, напротив, смилостивиться и жалостливо, совсем по-детски попросить: "Нет, нет, не уходи, прошу тебя, побудь немного со мной". Я, разумеется, оставался с отцом в необычайно просторной и светлой больничной палате, где он содержался в полном одиночестве. Да, он мог живо интересоваться тем, как я живу, чем занимаюсь, как живет мать, как себя ведут мои братья - не безобразничают ли. Однако на все мои по-дурацки однообразные вопросы о его самочувствии он, как правило, отвечал мрачным молчанием.
Боже мой, Боже мой, только теперь я понимаю, как невыносимо глупо звучали мои вопросы. Да и что он мог ответить мне. Тогда я не понимал этого, может быть, потому что был слишком глуп...
Я глуп? Я лжив? Я сам записывал ответы на эти нехитрые вопросы на клочках бумаги, чтобы спустя много лет прочитать их. Я глуп? - и да и нет. Я лжив? - и да и нет.
Сокровищница. Дарохранительница. Ковчег. Крест-энколпион. Предсонье. Сон.
Потом я просыпался.
Ветер перелистывал страницы раскрытой книги...
Вот ветер перелистывает страницы раскрытой книги, лежащей на подоконнике. А это значит, что к окну можно подойти с другой, противоположной, стороны и заглянуть в эту раскрытую книгу и так долго стоять, внимательно изучая последовательность расположения перевернутых абзацев, заглавных буквиц, рассматривая иллюстрации, а еще упавшие в траву, в снег ли закладки и мысленно, разумеется, только мысленно составлять из них гербарий.
Когда идет снег, то я теряю ощущение реальности. Времени?
Наконец я забываюсь. Правда, в самую последнюю минуту в голове отчаянно проносятся какие-то совсем посторонние мысли, например, о необходимости раздеться целиком, о необходимости встать, пойти на кухню и проверить, выключен ли газ, о необходимости проснуться завтра как можно раньше, чтобы полюбоваться на рассвет, и еще Бог знает о чем... |