|
— Вы русский?
— Не совсем. — Он улыбнулся и пожал плечами. — Русской была моя бабушка.
— Та, которая реформировала историю про золотую рыбку?
Я отпила кофе, он уже слегка остыл, но был потрясающе вкусным! А ведь я сварила его в обычной кофеварке, неужели все дело в чашках?
— Да. Между прочим, отличное слово «реформировала»! А разве ваша бабушка не рассказывала вам сказок? — Он смотрел очень пристально.
— Конечно, она читала мне «Красную Шапочку», «Золушку», «Кота в сапогах»...
И вовсе не пристально он смотрит, просто так кажется из-за соседства его темных глаз и разбойничьего носа с наивными соломенными волосами!
— Читала или рассказывала?
Я непонимающе улыбнулась. Какая разница, читала или рассказывала моя бабушка, главное в чем-то другом...
— Вам еще кофе?
Я кивнула, он подлил в мою чашку.
— Так все-таки, миледи, читала или рассказывала ваша бабушка?
— Подождите, Виктор. — Мне показалось, что я поняла, в чем дело! — Вы сказали, что этот портрет остался в России вместе с самоваром.
Но тогда каким же образом он оказался у вас?
Или это тоже одна из реформированных сказок вашей бабушки?
Он вздохнул, причем невесело вздохнул.
— Через много-много лет мы случайно купили эту картину здесь на блошином рынке. Какими-то неведомыми путями она тоже попала в Париж... Правда, миледи, это вовсе не сказка. — Я вдруг подумала, что Виктору совсем не идет грусть. — Портрет был в жутком состоянии, рулончик грязного холста среди, других таких же, но прабабушка, ей было тогда уже за девяносто, узнала... Да, она узнала, и я тоже узнал бы эту гостиную, и ее котов, и клетку с канарейкой, и вид из окна на Москву-реку, и самовар с медалями, потому что она столько рассказывала... Хотите, я сварю еще кофе? — Виктор беспомощно смотрел на меня, как будто не решался сказать что-то еще, что-то очень важное.
— Вы счастливый, у вас была и бабушка, и прабабушка...
— Да, конечно. — Он старательно улыбнулся. — Но я, наверное, не смогу объяснить вам, Софи...
Ничего, что я назвал вас по имени?
— Ничего, Виктор. — Не знаю почему, но я сочувственно погладила его по руке, волоски на запястье были мягкими и нежными.
— Это трудно объяснить. То, что ты чувствуешь, когда видишь, как нечто, принадлежавшее твоей семье, даже не принадлежавшее, а как бы часть твоей семьи — если, конечно, вещи можно назвать частью семьи, но мне кажется, что вы поймете, вы же поняли про золотую рыбку... В общем, когда то, что принадлежало только вам, и никому больше, вдруг оказывается у чужих безразличных людей... Понимаете, картина или какая-нибудь чашка, — он повертел серебряную чашечку в руке, — они не могут постоять за себя. Ведь даже котенок способен хоть как-то оказать сопротивление, скажем, пошипеть, поцарапаться. Конечно, против такого монстра, как человек, он бессилен, а картины, чашки, да любые вещи, они абсолютно беспомощны! Но они же тоже имеют право на взаимную любовь хозяина, как живые! Ведь правда?
Ведь эта чашка тоже живая, и она хочет, чтобы из нее пили кофе, чтобы ею любовались?
— То есть вы считаете...
Я не знала, как продолжить, потому что от его сумбурного откровения в сочетании с наличием нашего сервиза мои мысли запутались окончательно. Я нисколько не сомневалась, что это наш сервиз, «сервиз Марии-Антуанетты», но почему же только сейчас я вдруг действительно ощутила, как мне не доставало этих чашечек, кофейника, сахарницы, молочника?
— Вы считаете, Виктор, что вещам тоже нужна любовь?
— Конечно, даже штампованным, я уж не говорю о шедеврах, как эти чашки, вышедшие из-под руки настоящего мастера. |