Изменить размер шрифта - +
Она умела красиво сидеть нога на ногу — у нее это получалось даже элегантно. Время от времени она меняла положение ног — сейчас правая лежала на левой. На ней была юбка и открытые лаковые туфли черного цвета на низком, но довольно изящном каблуке (они делали ее похожей на образованную американку). Подошва туфель была светлой, почти белой, словно эти туфли она надела в первый раз. Иногда в гостиную заходили дети — по одному или вместе: что-нибудь рассказать, что-нибудь узнать, что-нибудь попросить. Они смотрели телевизор в соседней комнате, которая была продолжением гостиной, — между ними не было двери. Луиса объяснила мне, что в спальне девочки был еще один телевизор, но она предпочитала, чтобы дети находились поблизости: так она могла слышать их и вмешаться, если что-нибудь произойдет или если они подерутся. На самом деле, я думаю, она боялась оставаться одна и заставляла детей быть рядом. Их присутствие не мешало ей сосредоточиться, потому что она все равно не могла сосредоточиться ни на чем и была уверена, что уже никогда не сможет — не сможет прочитать книгу целиком, не сможет досмотреть до конца ни один фильм, не сможет подготовиться к занятиям добросовестно, а не как попало или не наспех в такси по дороге на факультет. Сейчас она могла лишь иногда слушать музыку: короткие пьесы, песни, одну часть какой-нибудь сонаты — длинные вещи ее утомляли, она начинала нервничать. Иногда она смотрела сериалы — те, где серии были короткие. Она покупала диски с сериалами, чтобы иметь возможность просмотреть еще раз те эпизоды, которые забывала. В последнее время она ничего не могла удержать в памяти: ее мысли всегда возвращались к одному и тому же — к Мигелю, к тому дню, когда она видела его в последний раз живым (в тот же день его в последний раз видела живым и я), к скверику напротив Высшей политехнической школы на улице Кастельяна, возле которого на него напали и били, били, били ножом — страшной навахой-"бабочкой", запрещенным оружием.

— Не знаю, мне кажется, у меня теперь совсем другая голова… Я все время думаю о том, о чем раньше никогда не думала, — сказала она с искренним удивлением. Глаза ее были широко открыты, она поглаживала кончиками пальцев колено, словно оно чесалось: наверняка просто нервничала. — Я словно стала другим человеком или человеком с другим складом ума. Теперь у меня постоянно возникают ассоциации, которые заставляют меня вздрагивать от ужаса. Я слышу сирену "скорой помощи", или полицейской машины, или пожарной машины и думаю о человеке, который сейчас умирает, или горит, или, может быть, задыхается, и тут же мне приходит в голову болезненная мысль о том, сколько людей слышали сирену полицейских, мчавшихся, чтобы задержать "гориллу", или сирену реанимобиля, в котором ехали врачи, чтобы оказать помощь Мигелю, лежавшему на земле, сколько людей даже внимания не обратили на эти сирены, сколько, возможно, поморщились с неудовольствием ("Что за манера гудеть без перерыва! Можно подумать, что-то важное случилось. Наверняка и причины особой нет!"). Мы почти никогда не задаемся вопросом, куда и почему спешат эти машины, какая беда стряслась, где и с кем. Для нас эти сирены — привычная составляющая жизни большого города, просто неприятный звук, пустой и абстрактный. Раньше, когда их было меньше и ревели они не так громко, ни у кого не возникало подозрения, что водители включают сирены без всякой причины — чтобы ехать быстрее, чтобы им уступали дорогу. Люди выбегали на балконы, чтобы узнать, что произошло, и были уверены, что на следующий день прочитают все подробности в газетах. Сейчас на балконы уже никто не выходит. Мы ждем, когда они уедут и перестанут раздражать наш слух и заставлять думать о больном, о пострадавшем, о раненом или об умирающем. Чтобы они больше не касались нас, не пугали. Сейчас я уже перестала это делать, но в первые недели после смерти Мигеля, заслышав сирену, сразу же бежала на балкон или открывала окно и пыталась рассмотреть полицейскую машину или карету "скорой помощи" и следила за ними, пока они не скрывались из глаз.

Быстрый переход