Она, без сомнения, была в глубоком отчаянии, но я не могла представить ее себе опустившейся, не могла представить, что она сопьется, или перестанет заботиться о детях, или пристрастится к наркотикам, или бросит работу, или (когда-нибудь потом) начнет менять мужчин, одного за другим, чтобы забыть того единственного, кто был для нее всем, — казалось, в ней была какая-то пружина здравого смысла, или чувства долга, или выдержки, или инстинкта самосохранения, или прагматизма — не знаю уж что, но что-то помогало ей удержаться, сохранить себя.
И я поняла: она выкарабкается. Выкарабкается раньше, чем можно было бы ожидать. Потом она сама с удивлением будет вспоминать о том, как жила все эти месяцы. Она даже снова выйдет замуж, возможно, за такого же прекрасного человека, как Десверн, за кого-то, с кем составит хорошую пару — почти идеальную.
— Они поняли, что люди умирают, — продолжала Луиса, — и что умирают даже те, кто казался им данным навсегда: родители. Раньше Каролина переживала подобное в страшных снах — они ей снятся давно, у нее такой возраст. Несколько раз ей снилось, что умерла я или что умер ее отец — еще до того, как все случилось. Она тогда кричала ночью, звала нас, и мы прибегали в ее комнату и успокаивали ее, уверяли, что такого не может быть. Сейчас она знает, что мы ошибались или что мы ее обманывали, что ей есть чего бояться, что страшный сон может стать явью. Она меня ни словом не упрекнула, но на следующий день после похорон Мигеля, когда ей уже окончательно стало ясно, что дальше нам придется жить без него, она дважды сказала мне таким тоном, словно мы когда-то спорили с ней о чем-то и теперь она окончательно убедилась в своей правоте: "Ты видишь? Видишь?" Я тогда не поняла, о чем она, и спросила: "Что я должна видеть, детка?" Я была слишком расстроена, чтобы вникнуть в ее слова. И тогда она словно ушла в себя (она и сейчас держится очень замкнуто) и ответила: "Ничего. Ничего. Что папы с нами больше нет, видишь?" У меня ноги подкосились, и я опустилась на край кровати (мы были в нашей с Мигелем спальне). "Конечно, вижу, милая", — сказала я и расплакалась. Она впервые увидела, как я плачу, и ей стало жаль меня. Ей до сих пор меня жаль. Она подошла ко мне и начала вытирать мне слезы своим платьем.
А вот Николас узнал все слишком рано. До этого у него не было страшных снов, он не боялся потерять кого-то из близких, он еще не знал, что такое смерть, ему не приходилось об этом задумываться. Мне кажется, он и сейчас не понимает, что это такое, понял только, что люди могут перестать быть и что это означает, что их больше нельзя увидеть никогда. Но мои дети сделали и другой вывод: если их отец умер, если в один прекрасный день он исчез или (что еще хуже) если его убили вдруг и он перестал существовать неожиданно, без всякого предупреждения, если он оказался беззащитным перед первой же опасностью, перед вспышкой гнева какого-то несчастного человека, то это означает, что подобное может произойти в любое время со мной — ведь я куда слабее их отца. Да, они боятся за меня, боятся меня потерять, боятся остаться совсем одни. Они смотрят на меня с тревогой, словно мне уже угрожает опасность, словно я более уязвима, чем они сами. Сын, конечно, действует инстинктивно, но дочь — вполне сознательно. Я замечаю, как внимательно она следит за тем, что происходит вокруг, когда мы с ней вместе идем по улице, как напрягается, если к нам приближается кто-нибудь незнакомый, точнее, какой-нибудь незнакомый мужчина. Ей спокойнее, когда рядом со мной кто-нибудь из подруг или из наших хороших знакомых. Сейчас она может не волноваться, потому что я дома и потому что со мной ты — ты заметила, она уже давно к нам не заходит? Она тебя совсем не знает, но ты внушаешь ей доверие: ты женщина, и от тебя она не ждет опасности. Наоборот, в ее представлении ты мой щит, моя броня. Это тоже меня немного беспокоит: я не хочу, чтобы у нее появился страх перед мужчинами, чтобы при виде их — тех, кого она не знает, — она напрягалась и начинала нервничать. |