Для этой цели я приволок домой (с любезного позволения заведующей школьной библиотекой) Тацита, Светония, других авторов жизнеописаний цезарей и Марселино. К моменту написания этого рассказа я детально освоил жизнеописания римских императоров вплоть до Проба. К одной из стен своей комнаты я прикрепил большой лист белого картона, на котором выписываю одно за другим имена великих римлян и даты их царствований. Данный ритуал служит не столько для запоминания, сколько для развлечения, и при этом (как я не без радости обнаружил) вызывает откровенно непонимающие взгляды у дочерей доньи Микаэлы всякий раз, когда они заходят ко мне, чтобы убраться в комнате.
«And such is our life». Ко всему вышеперечисленному я добавлю — в качестве еще одной иллюстрации атмосферы моего существования — то немногое, что до сих пор не было упомянуто: стихи в умопомрачительных количествах (почти все — мои!), пятый выпуск «Иллюстрированного обозрения», кое-какие вечерние радости, как-то: передачи Би-Би-Си и Кей-Джи-И-Ай (Сан-Франциско), бутылочка виски «Моунтэйн Крим», начерченная на картоне мишень, в которую я искусно метаю перочинный нож, мысленно организуя представительные турниры, в которых никогда не побеждаю; нашлось место и репродукциям картин Гогена, Ван Гога и Джотто, об отношении к которым можно судить уже по тому, как неуважительно я их поместил среди всего вышеперечисленного. Ну, и кроме того, — редкие, абсолютно не регулярные посещения кинотеатра, когда, по какой-то необъяснимой ошибке, местная прокатная контора привозит вдруг фильм Рене Клера, Уолта Диснея или Марселя Карне. Гостей у меня не бывает, если не считать одного из преподавателей, который время от времени заглядывает ко мне с тем, чтобы еще раз невольно содрогнуться от моей первобытности, да некоторых бывших учеников, обнаруживших в моей персоне отличного консультанта-советчика и даже — вполне вероятно — возможного, но безнадежно недооцененного в свое время друга.
Разумеется, я понимаю, что до сих пор мое повествование касалось лишь обложки дневника — этакая элегантная манера представить comptes rendues будущим биографам, но это было необходимо хотя бы для того, чтобы читатель удивился, как удивился я, тому странному ощущению неприятной запертости, что охватило меня после обеда 15 июня. Существует болезнь, называемая клаустрофобией; я полагаю, что у меня к ней иммунитет, чего не скажешь о ее противоположности. И несмотря на все это, я не сумел погрузиться в атмосферу читаемой книги, понять в полной мере, почему же Корнилий воззвал к Петру в десятой главе «Apostelgeschicht». Я медленно, с болью прорывался сквозь текст, борясь с давившей изнутри меня пустотой, безрассудным желанием захлопнуть книгу и выскочить на улицу, чтобы оказаться где угодно, лишь бы не в моей комнате. Душа вела тяжелую битву с самой собою, и я был не в силах следовать мыслью за словами Лютера — казавшимися такими простыми в другие дни: «Daxum habe ich mich nicht geweigert zu kommen...», X, 29, — что-то, неизмеримо более сильное, чем я, вложило мне шляпу в руку, и впервые за долгое-долгое время я покинул свое жилище, чтобы отправиться на прогулку по залитым солнцем улицам городка.
Брести куда глаза глядят — пожалуй, одно из пренеприятнейших занятий для человека, чьей душе (как, например, моей) угодны порядок и целенаправленное действие. Однако солнце ласково согревало мне затылок нежными пальцами своих лучей, в воздухе порхали и щебетали птицы; атмосфера была умиротворяюще-благожелательной, к тому же очаровательные девушки улыбались мне — улыбались, вероятно, тому, что я, ослепленный этим приветливым четырехчасовым солнцем, моргал. Я бродил по знакомым улицам, изучая тротуары и стены, я вновь обретал покой, но желание вернуться к своему дому, от которого меня отделяли уже многие кварталы, не торопилось наполнить мое сознание. Я вновь и вновь погружался в утонченное ощущение, столько раз испытанное на летних пляжах, — чувство растворения в солнечных лучах, расплавления в голубизне воздуха, превращения в нечто бестелесное, сохраняющее лишь одну способность: ощущать все небесно-нежное и воздушно-комфортное. |