«Чэмо цици натэла…» — выводили они плавно, густо, низко. Минька нетерпеливо‑задумчиво выстукивал пальцами по столешнице. Короткие ребристые ногти неприятно шоркали по бумажкам.
«Сихварули… Сихварули…» — сладко пели грузинские сестрички светлой памяти царя нашего Ирода, великого нашего корифея Пахана. А когда запели, задыхаясь от своей застенчивой страсти, «Сулико», распахнулась дверь, и конвойный ввел старика Лурье.
Пронзительно, фальцетом он закричал:
— Это произвол!… Беззаконие!… Я лечил товарищей Молотова и Микояна! Я требую дать мне возможность позвонить отсюда в секретариат товарища Молотова!… — Стоя два часа в боксе, он смог обдумать только это. Собрал последние силы на пороге и закричал. Неприятно закричал.
Испортил «Сулико». Сестрички Ишхнели притихли было от его крика, но у него достало сил только на один вопль, и они снова громко, величаво заголосили над его головой. А мы с Минькой молчали. Я сидел на подоконнике, а Минька стал выпрямляться, приподниматься, вздыматься над своим двухтумбовым ореховым столом грозовой тучей. И один вид его объяснил Лурье, что не следует ему заглушать сладкогласое пение сестер Ишхнели, которое ценит даже наш величайший полководец. А может быть, у Лурье сел голос, потому что продолжил он хриплым шепотом:
— Я прошу дать мне возможность связаться с министром здравоохранения!
Затравленно осмотрел кабинет, будто хотел выяснить, есть ли здесь телефон, и стал вежливо снимать свои старомодные калоши в углу, осознав, что находится в присутственном месте. Минька вышел из‑за стола, величаво продефилировал к двери, спросил деловито:
— Какие еще будут просьбы?
И, наклонившись вплотную к лицу Лурье, посмотрел ему прямо в глаза. А старика, видно, заклинило на этом дурацком телефоне, будто он был протянут прямо к архангелу Петру.
— Я хочу позвонить… там скажут… вы поймете…
Минька, покряхтывая, наклонился, поднял с полу одну из профессорских калош, подкинул‑взвесил ее на руке, как опытный игрок биту, и неожиданно, стремительно‑мелькнула лишь красная подкладка‑хрястнул калошей Лурье по лицу. Кинул калошу в угол, брезгливо отряхнул ладони, наклонился к валяющемуся на полу старику:
— Еще просьбы будут?
Лурье приоткрыл глаза, провел рукой по лицу и, удивленно глядя на красные сгустки, сползавшие по ладони, сказал растерянно:
— Кровь?… Моя кровь?… У него был даже не испуганный, а очень изумленный вид — заслуженный деятель науки, академик медицины, профессор Лурье сделал величайшее в своей жизни открытие. Человеку можно отворить кровь не пиявками, не хирургическим ланцетом, а… калошей. Грязной калошей по лицу. Из носа, из угла рта стекали у него ручейки темной густой крови, ползли черными размазанными потеками по сорочке и лацканам серого пиджака. Он попытался встать на четвереньки, оперся на руки, но опять упал, и на яично‑желтый дубовый паркет сразу натекла бурая липкая лужица. Минька досадливо потряс башкой, взял профессора за тощие лодыжки и проволок его маленько по полу — через лужицу, похожую на вырванную подкладку из калоши, которой он так ловко вмазал Лурье по его еврейской морде. И приговаривал, бурчал сердито:
— Что ж ты мне пол здесь грязнишь… ты так мне весь паркет изгваздаешь… Потом крепко взял за ворот, поднял, потряс немного в воздухе и рывком, одним ловким швырком перекинул на привинченную в углу кабинета табуретку. То ли старик был в обмороке, то ли сковало его ужасное оцепенение, но во всем его облике — окаменелости позы, залитой кровью бородке, смеженных веках — было что‑то обреченно‑петушиное. Пропащее. АУДИ,ВИДЕ, СИЛЕ. Минька Рюмин, пыхтя, немного утомившись от физической работы, взгромоздился обратно за стол, и я видел, что он очень доволен эффектно разыгранным дебютом. |