Изменить размер шрифта - +

— А вот и нехорошо это, оттого как неправда — у меня резаный, у нас все чисто, у нас видно, если подцепил, а у вас всё срам да срам, прикрываете себя плотью, стыдитесь открыться.

— Фамилию смени, — буркнул Николаев, — Фейербахом тебя буду теперь звать. Фейербах-хан.

Джон Иванович тем временем стол уже накрыл в гостевой (номер в Сандунах был трехкомнатный, с красным деревом) и, услыхав, что патрон плюхнулся в бассейн, пошел к нему со стаканом пива.

— Эй, бой, — сказал он, — поправь себя биир, выпей а литтл бит, пиво холодное. Как айс, ледяное пиво.

Николаев отрицательно покачал головой, окунулся еще раз «с головкой», вылез из бассейна и мокро прошлепал по домотканой шершавой половице в гостевую.

— Щи кипят, Джон Иваныч?

— Я не велел снимать с плиты, пока ты не выйдешь.

— Чувствовать надо было, что выхожу — за что деньги плачу?!

— За любовь платишь, ханни, за любовь. Ай лав ю, рилли, люблю, сан ов зе бич. Сейчас будут щи, босяк, джаст нау…

Джон Иванович, не укрывши срам простыней, вышел в предбанник и зычно крикнул:

— Мефодий, щи! Их сиятельство отходит!

Вернувшись, он протянул Николаеву термос с рассолом. Тот сделал два стремительных, огромных глотка, шумно задышал, откинулся на резную спинку краснодеревого, хрупкого диванчика и сонно прошептал:

— Полрюмашки хересу остуди.

Щей он выхлебал три огромных, дымных тарелки, выпил махонькую рюмочку хереса из бодег герцогов Домеков и повалился спать. Джон Иванович укрыл его пледом и заметил, как сразу же на висках воспитанника появилась быстрая жемчужная испарина.

Через два часа вернулся Семиулла из высшего разряда. На этот раз он мучал Николаева не час, как раньше, а всего минут пятнадцать: выпаривал и отшлепывал перегар из бронхов.

После этого Джон Иванович увез воспитанника в «Славянский базар», в чайную комнату. Николаев выхлестал полсамовара, переменил два раза хрусткие полотняные сорочки, превращавшиеся в тяжелые, пропитанные потом тряпки, откушал горячего калача с соленым маслом, а уж потом Джон Иванович увез его в «Метрополь» — отсыпаться.

Наутро, в восемь часов пришли парикмахер и маникюрщик. Полчаса они наводили лоск и шик — одеколоном, впрочем, Николаев себя позорить не разрешал: ценил мужской, горьковатый, с потцой, запах.

А в десять, после чашки кофе с тостиком, отправился в Московский комитет разрешенной партии «Союза 17 октября». Вступил он в «октябристы» не случайно, а в результате раздумий длительных и тяжелых: либо конституционные демократы Милюкова («кадет, кадет, я раздет, а ты одет»), либо «Союз 17 октября» Гучкова, Шипова и Корфа — других реальных сил в стране, по его мнению, не было — не в черную же сотню идти, право?!

После беседы с Гучковым и адвокатом партии Веженским он был кооптирован в МК и на заседании, которое прошло под председательством лидера Московского комитета Шипова, почувствовал себя — впервые за много лет — человеком воистину нужным, ощущающим свою значимость, а потому — силу.

… Через два дня после окончания напряженной работы Московского комитета «октябристов» курьер принес Николаеву стенографический отчет заседания. Николаев обрадовался, как ребенок, увидав свою фамилию напечатанной гектографом — жирно и весомо; это подороже иных поминаний в газетных светских хрониках, это — на века, это — отлито в память, ибо — впервые позволено рассуждать печатно, исследуя не проект какой-нибудь железнодорожной ветки на Сахалине, не рудную разработку в Прокопьевске, а судьбы России.

Николаев обратил внимание, как слова, сказанные резко, разнятся от слов напечатанных.

Быстрый переход