— Встаньте. Встаньте, Евгений Филиппович. Мне стыдно за вас. — Герасимов отошел к сейфу, достал несколько паспортов — немецкий, голландский, норвежский. — Берите все три. Абсолютно надежны. Дам еще три русских. В деньгах вы не нуждаетесь. В крайнем случае — исчезнете… Это бедному трудно исчезнуть, а с деньгами — плевое дело.
… Дверь Лопухин открыл самолично; по случаю субботы горничную отпустили к тетке, что жила на островах; увидав Азефа, не сразу его узнал; потом, вглядевшись в отечное, желтое, залитое слезами лицо провокатора, сделал шаг назад и демонстративно прикрыл рукой ту дверь, что вела в квартиру.
— Что вам? — спросил брезгливо, будто обращался к какому нищему или того хуже.
— Алексей Александрович, мне совершенно необходимо с вами объясниться, — всхлипнул Азеф. — Найдите для меня хотя бы полчаса.
— Нет. Я занят, — отрезал Лопухин. — Если что-либо срочное, извольте отправить письмо, я отвечу, если сочту возможным.
— Я не могу уйти, не объяснившись… Речь идет о моей жизни… Вы действительно встречались с Бурцевым?
Пьянея от неведомой ему ранее радости — ощущать себя самим собою, Лопухин ответил:
— Да. Я с ним встречался.
— И вы— открыли ему все?
— Да. Это был мой долг. Понятный долг честного человека.
Азеф на какое-то мгновение стал прежним Азефом; тяжело засопел, плакать перестал, расправил плечи:
— А каким вы были человеком, когда торопили меня, чтоб я вам Чернова отдал с Савинковым? Чтоб петлю на их шеи поскорей накинуть? Честным человеком?!
— Вон отсюда, — сказал Лопухин, кивнув на входную дверь, которую Азеф не догадался захлопнуть. — Вон!
— Да как вы…
— Вон, — повторил Лопухин и начал закрывать дверь, подталкивая ею плечо Азефа; тот обмяк, оттого что до ужаса четко увидел проститутку Розу, которую он, облегчившись, так же брезгливо выставлял из квартиры
— в студенческие еще годы.
К Герасимову возвращался под дождем, пешком, не проверяясь, забыв про постоянно грозившую ему опасность. Холодный сетчатый дождь был ему сейчас радостен, — жизнь; я живу, иду под дождем, ступаю, как в детстве, в лужи; это же такое счастье — делать то, что запрещают, воистину высшее счастье жизни, — украдка, тайна, шалость!
Войдя в квартиру полковника, снова обрушился в кресло, которое затрещало еще круче и обреченнее; закрыл глаза, потер веки; в черно-зеленых кругах, как в каком-то ужасе, возникло лицо Каляева; я убил его, услыхал он свой голос; и Фрумкину я убил, и Попову, и Зильберберга, а он меня называл «дядя Ванечка»; ох, только б не думать об этом; не я их — так они б меня убили. Жизнь — это борьба. Нечего слюни распускать. Думай о себе. Нет ничего выше тебя, Евно. Ты средоточие всего, потому что жив и борешься за то, чтобы жить как можно дольше. Ты ни в чем не виноват, — уняли бы безумного Бурцева, и ты бы убил царя; как пить дать, Герасимов этого же хочет, дураку не видно…
— Ну как? — спросил Герасимов. — Объяснились?
Азеф потер лицо мясистой, громадной ладонью и грубо ответил:
— «Объяснились»? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить — раз плюнуть…
Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал:
— Я поеду к нему сам. Обещаю: договоримся миром.
— Нет. |