Не договоритесь, — Азеф покачал головой. — Напрасно все это. Ни к чему. Только дерьма нахлебаетесь.
— Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.
— Вы «сослуживцы», — Азеф сухо усмехнулся. — А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое — ив мусор, вон из дома…
— Я не узнаю вас, Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его — с вашим-то опытом, с волей вашей — выиграете. Я в вас верю. Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.
… Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.
Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась; кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями; звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал — тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:
— Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?
(До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами, — вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть! )
— Думаю, он заканчивает его обдумывание, — улыбнулся Герасимов. — Живем в непростое время, огляд нужен, разминка…
— Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?
— Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить.
— Ах, суета сует и всяческая суета, — вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. — Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит; тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет…
Крикнув в темный длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина; сам устроился напротив, на атласном треножнике, очень его любил, в детстве скакал на нем верхом, представляя себе норовистым конем.
— Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера… Раньше-то он был для меня «Петя»… Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями.
— Я по частному делу, Алексей Александрович, — ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды: весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа, какое дело развернешь без урода?
— Ну что ж, — ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, — к вашим услугам…
Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета, мягко притворив за собою большую двустворчатую дверь.
— Я по поводу Азефа, — сказал наконец Герасимов, ощущая какое-то тягостное неудобство.
Лопухин не донес чашку до рта, досадливо вернул ее на блюдце:
— Вот уж напрасно вы об этом мерзавце печетесь!
— Но этот, как вы изволили выразиться, мерзавец довольно долго работал с вами, — достаточно резко возразил Герасимов. |