Изменить размер шрифта - +

Она провела рукой по его нагретым солнцем прямым волосам.

– Прости меня, – прошептала она. – Значит, я придумаю что-нибудь другое, это будет сюрпризом, и ты узнаешь о наших планах только тогда, когда я за тобой заеду. Договорились?

Он кивнул, как будто по-прежнему находясь во власти своих невеселых раздумий, но потом улыбнулся.

– Я должен кое в чем тебе признаться, Шеритра, – тихо сказал он. – Надеюсь, ты не обидишься.

Шеритра прямо взглянула в серьезные темные глаза, устремленные на нее. Она вовсе позабыла свою застенчивость, забыла, что ее лицо, в эту минуту вплотную приближенное к его глазам, большинству мужчин казалось неприятно-отталкивающим, забыла, что этого лица она привыкла стыдиться.

– Ты узнаешь, обидчива я или нет, только когда расскажешь мне свой секрет, – ответила она и покраснела, осознав вдруг, что, сама того не желая, начинает с ним заигрывать. Он, однако, либо пропустил ее слова мимо ушей, либо и в самом деле не заметил в них никакого скрытого смысла. Он мягко взял ее руку, нежно проведя большим пальцем по ладони.

– Когда я впервые пришел к твоему отцу с просьбой, чтобы он осмотрел матушку, то, поджидая царевича во дворе, я нечаянно подслушал, как ты поешь.

Шеритра тихо вскрикнула и попыталась высвободить пальцы из его руки, но он не отпускал ее.

– Прошу тебя, не отнимай руку, – продолжал он. – Никогда прежде не доводилось мне слышать таких дивных звуков. Я уже собирался было спускаться к причалу, но замешкался, не в силах двинуться с места. Меня охватила такая нежность, Шеритра! Я долго стоял, словно прикованный к месту, пока меня не окликнул твой отец. Я стоял и думал, что лицо у этой певицы, должно быть, столь же прекрасно, как и ее голос.

– Что же, теперь ты знаешь, что это не так, – коротко бросила Шеритра. И все же, несмотря на резкость тона, она жадно всматривалась в его глаза, охваченная отчаянием и надеждой, стараясь и одновременно страшась найти хотя бы малейшую тень неискренности, так хорошо знакомое ей выражение скрываемого обмана, запинку, неуверенность. И не находила ничего. Хармин нахмурил брови.

– Почему ты так несправедлива к себе? – спросил он. – И откуда ты знаешь, в чем именно состоит для меня истинная красота? Могу сказать тебе, глупышка, что ту певунью я рисовал в своем воображении женщиной чистой души и страстного духа. Именно это значит для меня красота, а ты щедро одарена и тем и другим, разве не так? Разве не это скрывается за твоей скромной внешностью?

Она удивленно посмотрела на него. О да! «Да, – думала она. – Чистая душа и страстный дух – все это у меня есть, Хармин, но мне так трудно довериться тебе, Хармин, потому что я слишком…»

– Слишком горда, чтобы открыть свое истинное лицо чужому? – Хармин улыбнулся. – Ты боишься, что будешь отвергнута, а твои дарования – принижены? А ты споешь сейчас мне ту песню?

– Ты хочешь от меня слишком многого!

– Я точно знаю, чего я хочу от тебя, – настаивал он. – Чтобы ты была смелой. Ну как, будешь петь?

Вместо ответа она выпрямилась и постаралась не краснеть. Первые слова прозвучали тихо, один раз голос дрогнул, но вскоре уверенность вернулась к ней, и над рекой понеслись древние, напоенные чувством стихи:

Я так жажду твоей любви, она для меня слаще меда. Ты принадлежишь лишь мне, ты для меня – как тончайшее полотно, как изысканные благоухания…

Она пела только женскую часть песни, пропуская ответы ее возлюбленного, и с удивлением обнаружила, что скоро и Хармин стал тихим голосом ей подпевать:

Я останусь с тобой до конца дней, не покину даже в преклонные годы. Каждый день твоей жизни я разделю с тобой, ибо всегда буду дарить тебе свою любовь.

Быстрый переход