— Вот это еще, — сказал Дарби и вытащил из кожаного свертка мою собственную шпагу, клинок моего отца, лучше которого я не видел. — Как он ее добыл из тюрьмы — ума не приложу! — заметил Дарби.
— Я тоже, — признался я, — но теперь я чувствую себя новым человеком.
И протянул руку:
— Так что, Дарби — до встречи? Может, в Америке?
— Ну уж нет, — он покачал головой. — Мне и здесь дел хватает. Хотя есть чего-то такое в этом слове — Америка! Мне оно нравится. Рассказывали — дикари, и леса, и земля, куда ни кинешь взгляд.
— И еще ручьи и реки, Дарби. Держи в уме — на самый крайний случай. Если надумаешь искать меня, двигай вдоль реки к дальним горам и поспрашивай там обо мне.
— О Барнабасе Сэкетте, верно?
— Ну да. И к тому времени, как ты туда явишься, Дарби, это имя будет отдаваться в горах эхом. Даже если белые люди не будут его знать, так уж индейцы — точно. Это прекрасная страна, Дарби, только пока еще совсем новая, неукрощенная и грубая, которая будет перемалывать людей, пока не выведет ту породу, какая ей нужна. Что ж, и я буду перемолот — но, надеюсь, и выведению новой породы послужу тоже…
Теперь мы ехали на запад; сильные свежие лошади легко несли нас через Сайренчестер к Глостеру, а дальше через холмы Бердлип-Хилл. Я полез зачем-то в седельную сумку — и обнаружил там кошель с деньгами: двенадцать золотых монет и немного серебра.
— Можно мне взять вторую шпагу? — спросила вдруг Лила.
— Шпагу? — с изумлением переспросил я. — Это мужское оружие.
Она бросила на меня холодный взгляд.
— Я этой штукой умею пользоваться не хуже любого мужчины. У меня пять бравых братьев, и мы с ними фехтовали на шпагах часами. Дай мне этот клинок, и если какая заварушка случится, стань в сторонке и погляди, что может сделать женщина!
— Сколько угодно! — согласился я охотно. — Я ведь сомневался не в том, что ты можешь это сделать, а в том, что захочешь.
— А я и не хочу. Я делаю, в чем нужда есть. Если нужно еду готовить, я готовлю. Если нужно иголку в ход пустить, я шью. Ну а если дойдет до шпаг, я уж смогу помахать железкой. Я так думаю, косить руки-ноги и головы не тяжелее, чем рубить тростник.
В Котсуолде и долине Северна повсюду хватало римских развалин, а мне их вид был не вовсе чужд, ибо этими путями водила меня рукопись Лиленда, и сейчас я припоминал многое из того, что в ней читал.
Однажды вечером мы остановились на ночлег в развалинах римской виллы и брали воду из обросшего мхом фонтана — должно быть, здесь когда-то пили римские патриции. Там, куда мы приклонили головы в эту ночь, когда-то покоились и головы римлян, хотя, наверное, и в большем уюте. А теперь они исчезли — и кто помнит их имена, и кого они волнуют? И кто будет помнить нас — нас, у которых нынче лишь зеленая трава вместо ковра, а вместо крова — обвалившиеся стены когда-то благородного дома?..
Лила была женщина спокойная. Говорила она мало, жаловаться — не жаловалась вовсе, и все же она была женщина, слишком большой мерой женщина, чтобы отправиться в Америку, не имея своего собственного мужчины. Я ей так и сказал — а она глянула на меня и ответила:
— Будет и мужчина. Где я буду, туда он и придет.
— В Америке не много ты увидишь белых мужчин — да и любых других тоже, кроме разве что индейцев. Кое-кто из них — народ неплохой, но вот думают они не так, как мы.
— За индейца я не пойду. Я за англичанина пойду — или, может, за валлийца.
Назавтра мы переправились вброд через речку и поехали по узкому проходу среди скал, а когда пришла ночь, оказались в диком и таинственном краю, в земле длинных теней и высоких скальных стен, похожих на крепостные, стремительных холодных ручьев и пышной зеленой травы вокруг черных скал, которые сверкали как лед в мягком послезакатном свете. |