Изменить размер шрифта - +

— Катерина Романовна наша сказывала, что у матушки намерение имеет попризадержаться. Неужто получится?

— Чего ж не получиться? Ответ ведь только в конце держать, а там и времена измениться могут.

— Ты о чем, братец?

— Да так — всяко в жизни бывает. Помнишь, Роман Ларионыч, фаворит менялся, двора не узнать. А у нас тут разговоры разные ходят.

— Э, собаки лают, ветер носит — охота слушать.

— Как, братец, не слушать! В гвардии, верные люди говорят, пошумливают. Недовольство проявляют.

— То-то, я гляжу, княгинюшка наша ни слова о государе боле не вымолвит. Все больше молчком.

— Испугалась, может?

— Катерина-то Романовна? Шутить изволишь, канцлер! Может, недужится. Может, и затевает что — без дела сидеть не любит.

— Ну, уж тогда бы проговорилась. Вернее, беременность ее донимает. Оттого и с лица спала.

— Да ты, Михайла Ларионыч, и то в расчет прими, как Катерина Романовна неприятностей с кражей-то нахлебалась.

— Какой такой кражей?

— А ты что, не знаешь?

— Первый раз слышу.

— Вот те на! Видал, племянница сколько с тех пор раз к вам заезжала, а о несчастье не проговорилась.

— Так какое несчастье?

— Как князь Михайла уехал, княгинюшка наша без малого всю прислугу отпустила — из экономии. Долги-то мужнины скрывает, да всем они известны. Вот тут-то матросы, что в Адмиралтействе работали, окно в доме у нее взломали, как раз в бельевую да гардеробную угодили.

— Неужто на белье позарились?

— Все как есть до нитки вынесли: кстати, из гардеробной платье, шубу, парчой серебряной крытую прихватили, а там и до денег добрались.

— Господи! Вот страху-то натерпелась!

— Страх страхом, а одеть Катерине Романовне стало нечего. Так она изо всех родных к одной Лизавете Романовне обратилась.

— И про императрицу любимую забыла?

— Какое! Спасибо, Лизанька ей всего наприсылала: штуку полотна голландского, белье разное, да и деньгами поделилась.

— А ты, братец?

— Что я, Михайла Ларионыч? У меня, сам знаешь, вольных денег не водится — все в деле. Да и без меня обошлось.

 

В трубе гудит. За окнами снег пуховым покрывалом раскинулся. Сколько дней валил. Перестал. По тропкам прохожий идет, скрип сквозь ставни слышен. Хруст, хруст, хруст… Истопник в который раз солому таскает. Просила дров — ровно не слышат. По коридору соломинки под ногами путаются. Жить как? Как жить? Завтра. Послезавтра. Днем еще ничего — по покоям походишь, за столом посидишь. Вечером одна-одинешенька. Может, и к лучшему. Дитё нет-нет да зашевелится. Покоя не дает. Надо же как не ко времени. Петру Федоровичу, не иначе, донесли — приглядывается. Предлоги ищет, чтобы встала, скоро пошла, того лучше — наклонилась. Катерина Ивановна утром шнурует — головой качает: сколько еще платья старые носить удастся. Новых не сошьешь — портные смекнут.

Надоумил Петра Федоровича кто-то: с плаца прямо в убиральную. Дверь ногой распахнул, ровно вышиб. На пороге стоит, смотрит. Сквозным ветром потянуло, захлопнул. Ничего не сказал. Не иначе, воронцовская семейка старается. Они во всем как покойная императрица. Государя, может, и не любят, а решпект имеют. К оставленной супруге не повернутся. Графиня Елизавета Романовна за каждым разом все глубже в поклоне приседает, глаз не поднимает. За столом по ранжиру сидит, из-за стола встали, сейчас на государеву половину. Сказывают, покои для нее готовятся. Что делать? Неужто так ото всего и отказаться? После стольких лет муки?

Никак, орел мой спешит.

Быстрый переход