Эта штука улавливает мысли верно на расстоянии пяти миль. Если я нахожусь на большем расстоянии — она искажает. А если за пределами десяти миль — вообще не работает.
Щелк! Клац! Большой серебристый рычаг слева каретки дернулся дважды, проталкивая бумагу, — на которой сейчас было уже три отлично напечатанных абзаца — вверх на несколько строк. Затем последовало резюме.
Теперь ты видишь, что мне не надо было сидеть за машинкой, работая над романом — все без рук! Этот бедный старый «Ундервуд» носился как проклятый те два или три дня, а все то время, что он носился, я была в лесу, работала вокруг того места, или внизу, в подвале. Но, как я уже говорила, большую часть времени я проспала. Забавно… даже если бы кто-то смог убедить меня в существовании такой машины, я бы не поверила, что она будет работать на меня, так как я всегда отвратно диктовала. Я всегда говорила, что должна писать свои письма, потому что должна видеть слова на бумаге. Я и представить себе не могла, как можно надиктовать целый роман, например, машинистке, хотя некоторые писатели так всегда делают. Но, Гард, это совсем не похоже на диктовку — это прямой перехват из подсознания, больше напоминающий мечтание, чем писание романа… но то, что получается, — это не мечты, которые часто бывают нереальны и бессвязны. В действительности это никакая не пишущая машинка. Это машина грез. Однако, грезящая рационально. Есть что-то удивительно забавное в том, что они дали ее мне и что я смогла написать "Бизоньих солдат". Ты прав, это лучшее из всего, что я написала, но это все-таки только вестерн. Это все равно что изобрести вечный двигатель, чтобы твой ребенок больше не надоедал тебе просьбами сменить батарейку в его игрушечной машине! А ты можешь себе представить, что было бы, если бы у Фрэнсиса Скотта Фицджеральда была такая штука? Или у Хемингуэя? Фолкнера? Сэлинджера?
После каждого вопросительного знака машинка на мгновение замирала, а потом выбрасывала новое имя. После Сэлинджера она остановилась окончательно. Гарденер прочитывал все по мере написания, но механически, почти не понимая. Его глаза вернулись к началу отрывка. Я подумал, что это какая-то хитрость, что она могла прицепить к машинке что-то, чтобы как-то написать те два коротких стихотворные отрывка. И она написала…
Она написала: Это не розыгрыш, Гард. Он внезапно подумал: Бобби, ты можешь читать мои мысли?
Да. Но только чуть-чуть.
Что мы делали 4 июля в тот год, когда я бросил преподавать?
Мы ехали в Дерри. Ты сказал, что знаешь парня, который продал бы нам несколько бутылок вишневой наливки. Он их и продал, но они все оказались никудышными. Ты был сильно пьян и хотел вернуться, чтобы разбить ему башку. Я не смогла отговорить тебя, и мы вернулись. И будь я проклята, если его дом не пылал. В подвале у него было много горючего, и он уронил окурок в ящик с ним. Ты увидел огонь и пожарные машины и стал смеяться так, что выпал на дорогу.
Чувство нереальности сейчас было сильным как никогда. Он боролся с ним, пытался держать его в руках, пока глаза искали в предыдущем отрывке что-то еще. Через пару секунд он нашел это:
Есть что-то удивительно забавное в том, что они дали ее мне, знаешь…
А еще раньше Бобби сказала: А батарейки все падали, они были дикие, совсем дикие…
Его щеки горели, как в лихорадке, но лоб был холодным, как пакет со льдом — даже постоянная болезненная пульсация над левым глазом казалась холодной… короткие уколы, повторяющиеся с регулярностью метронома.
Глядя на пишущую машинку, полную какого-то ужасного зеленого света, Гарденер подумал: Бобби, кто такие они?
Щелк! Клац!
Клавиши разразились треском, буквы складывались в слова, а слова — в строки детской песенки:
Нынче ночью, верь не верь,
Томминокер, Томминокер,
Томминокер стукнул в дверь
Джим Гарденер закричал. |