Тупиков так и сделал:
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что на войне всяко может статься, может, и не вернешься домой обратно, тогда и жениться некому будет…
— Ну что ж, — Тупиков пытался улыбнуться, но улыбка у него получилась кривой, какой-то вымученной. — Ну что ж, ежели так, то и говорить не о чем…
— А ты, милок, видать, ехидный изрядно, — сказал новый раненый, занявший койку Любимова. — Дальше, как говорится, некуда…
Новый раненый, фамилия у него была красивая, звучная — Сизокрылов, был уже немолод, мне в те годы он казался старым стариком, недавно исполнилась, как он сам признался, вся как есть полсотня.
Он был с виду типичный старый вояка, каким его представляют иной раз в кино — коренастый, крепкий, круглолицый, на лбу и на щеках глубокие морщины, шея красная, в складках. У него было сквозное проникающее ранение в область легкого, и лежать ему предстояло никак не меньше трех месяцев.
Белов, казалось, нисколько не обиделся на его слова.
— Чем же это я ехидный? Просто знаю, что она такое, война, не родимая матушка, не теща ласковая, не родная сестра…
— Это верно, — согласился Сизокрылов.
— Все может статься, — снова сказал Белов. — А то и другое может случиться, вернешься вот таким, как я…
— Лучше не надо, — быстро проговорил Тупиков. — Лучше пусть Тупиков сразу в сырую землю ляжет, да там и останется…
Сказал и осекся. Вдруг понял, кому это он сказал. С опаской глянул на Белова, но тот словно бы и бровью не повел. Даже слегка улыбнулся:
— А я вот живу, как видишь…
И Тупиков, по-прежнему виновато глядя на Белова, послушно проговорил:
— Да, вижу…
Похоже, ему стало невмоготу находиться в одной палате с Беловым, которого он так сильно, хотя и невольно обидел, и он вышел за дверь. Сизокрылов повернулся к стенке.
— Заснуть, что ли, — сказал, и уже спустя минуту раздался негромкий, ровный храп.
— Послушай, мисс Уланская, — сказал Белов. — Подойди-ка, милый человек, ко мне поближе.
Я подошла.
— Вот что, напиши мне письмо за меня.
— Хорошо, — ответила я.
Он кивнул на свою тумбочку, там лежали книга Шолохова «Тихий Дон», тоненькая тетрадка и несколько конвертов.
— В ящике карандаш, — сказал Белов.
Я выдвинула ящик тумбочки, нашла карандаш, потом положила тетрадку на книгу Шолохова.
— Готова? — спросил Белов.
— Готова.
— Тогда слушай.
Много лет прошло с того дня. Но кажется, до сих пор помнится мне каждое слово, произнесенное Беловым, помнится его громкий, немного хриплый голос:
«Здравствуй, Паша!
Пишу тебе последнее письмо, больше писать не буду. Пути наши разошлись, поэтому даю тебе свободу. Я свою жизнь как надо устроил, теперь давай устраивай свою. Обо мне забудь. Я встретил хорошую женщину, она меня полюбила, и я ее полюбил. Скажи Андрюше и Нюре, что помогать им буду, чем сумею, а видеться с ними ни к чему. Желаю вам всем все, что сами себе желаете.
К сему остаюсь Белов Василий Порфирьевич».
Я дописала последнее слово «Порфирьевич». Чуть сильнее нажала карандаш, графитный кончик сломался.
Он спросил, не поворачивая головы:
— Дату поставила?
— Сейчас поставлю.
Я написала внизу, остатком грифеля: «28 декабря 1943 года, Москва». Он сказал:
— Адрес госпиталя не пиши, не надо. |