Изменить размер шрифта - +
Одиночество – совсем не то же, что верность.

В двадцать третьем он оставил в Чикаго женщину, сердце которой разбилось. Теперь он уезжал из Кливленда, и все было иначе.

Сам не зная зачем, он все время поглядывал в зеркало заднего вида, словно ждал, что город отправится следом за ним. Словно думал, что по-прежнему будет видеть его дорожные знаки и небоскребы, трущобы Кингсбери-Ран и разноглазую женщину, которую он целовал на прощание. Нет, теперь все было совсем не так же, как когда он покинул Чикаго.

Он ехал молча, ничего не насвистывал, не напевал, не бормотал себе под нос и не слушал кнопочное радио – излишество, которое имелось далеко не в каждой машине. Он ехал так много часов, останавливался заправиться, а потом ехал дальше, и в машине – к этому за последние пятнадцать лет он привык – царила полная тишина. И все-таки что-то было не так.

Тишина уже не была пустой. Она больше не несла ему облегчение. Она терзала его, и кусала, и дергала, и скручивала ему внутренности. Чем дальше он уезжал, тем хуже ему становилось.

В какой-то момент он съехал с дороги: ему показалось, что сейчас его вытошнит. Он опустил стекло, и в машину ворвался уличный воздух. День собирался быть теплым и солнечным – совсем не таким, как тогда, в январе, когда он, кляня все на свете, пытался добраться до Кливленда. Зеленела листва, светлело чистое небо, приближался рассвет. Но странное чувство росло с каждой минутой.

Он рыгнул, понадеявшись, что от этого рвотные позывы ослабнут. Но вдруг у него по щекам побежали слезы, а из горла вырвался стон. В груди задрожало, все внутренности свились воедино и разом поднялись вверх, прямо к легким. Нет, его не тошнило. Он плакал. И это его потрясло.

Он вытащил платок и вытер лицо. Но место слез, которые он смахнул, сразу заняли новые слезы. «Да бог мой, Мэлоун», – проговорил он, но голос его дрожал так сильно, что ему стало неловко, и от этого он почувствовал себя еще хуже. Слезы лились непрерывным потоком, он просто не смог бы вести машину. Так что он сидел за рулем, дрожа и трясясь, изо всех сил прижимая к глазам кулаки и боясь, что он совершенно спятил.

Водители стали притормаживать, не понимая, почему на обочине неподвижно стоит машина. Чаще всего они просто глазели, кое-кто делал ему какие-то знаки. Одна машина даже остановилась – вероятно, водитель решил, что у него что-то сломалось. Мэлоун махнул доброхоту в открытое окно, и тот, на его счастье, сразу поехал дальше.

Глаза и нос у него раскраснелись и сильно саднили, но поток слез все же пошел на убыль, а боль в горле чуть стихла и притупилась. Он не плакал с тех пор, как умерла Мэри. Но даже тогда он старался сдержать свою скорбь и так часто прятал ее как можно глубже внутри себя, что она лишь время от времени всплывала, омрачая его повседневные мысли, и не давала ему забыться во сне.

Тогда он решил, что сумел пережить эту скорбь. Сумел с ней расквитаться. Но теперь она… внезапно вернулась. Может, со скорбью всегда так. Может, она никуда не уходит, пока мы не сумеем ее отпустить. Он подумал, что его старая скорбь все время была при нем, глубоко внутри, где-то под слоем льда, как и сказала Дани. Может, теперь-то она наконец покинет его навсегда.

Он выехал на шоссе через час после того, как остановился, но в глазах у него, как и прежде, стояли слезы, а в груди теснилось от боли. Когда он добрался до Чикаго и остановился у дома Молли, в голове у него стучало, а ноги подкашивались. Из машины он взял только дорожную сумку. Другие вещи можно забрать потом.

Молли приготовила ему завтрак – с Шоном он разминулся – и принялась над ним хлопотать, и прибирать на столе, и болтать, и расспрашивать его насчет Мясника. На его несчастный, измученный вид и неразговорчивость Молли не обратила внимания. Иначе она не преминула бы вставить словечко. В том, что у тебя на лице всегда мрачное выражение, есть свои преимущества.

Быстрый переход