Изменить размер шрифта - +

Он встал и направился к зданию, где был ее кабинет. В этом возрасте, думал он, не полезно для здоровья делать то, что я собираюсь. В этом возрасте человеку к лицу умеренность, смирение, а то и полная капитуляция. В этом возрасте лучше пореже возвращаться к обидам прошлого и не лезть на рожон в настоящем, бросая вызов добродетелям, какие там у них имеются. Но ограничиться назначенной тебе ролью, в данном случае ролью респектабельного пенсионера — на этом, разумеется, настаивает благопристойность, и следовательно, как Коулмен Силк давно уже со всей необходимой безжалостностью доказал собственной матери, этот выбор для него неприемлем.

Он не был озлобленным анархистом — таким, как Гительман, сумасшедший отец Айрис. Не был подстрекателем или агитатором какого бы то ни было толка. Не был безумцем. Не был ни радикалом, ни революционером даже в чисто интеллектуальном, философском смысле, если только не считать революционной убежденность в том, что, отказываясь признавать проведенные обществом строгие границы, отказываясь поступаться свободой личного выбора в рамках закона, мы всего лишь пользуемся одним из основных прав человека. Если только не считать революционным нежелание взрослого автоматически подписывать контракт, составленный при его рождении.

Он тем временем уже обошел Норт-холл и направился к длинной, похожей на площадку для игры в шары лужайке, ведущей к Бартон-холлу, где располагался кабинет Дельфины Ру. Что именно он ей скажет, если вдруг застанет ее на рабочем месте в такой роскошный летний день за полтора месяца до начала осеннего семестра, он не знал и не узнал, потому что, не дойдя еще до мощенной кирпичом широкой дорожки, окружающей Бартон-холл, увидел с задней стороны Норт-холла на затененном травянистом клочке земли у подвальной лестницы пятерых уборщиков колледжа в рабочих униформах — рубашках и брюках цвета почтовой бумаги, — утоляющих голод пиццей из коробки и от души хохочущих над какой-то шуткой. Единственной женщиной в этой пятерке и предметом внимания всех остальных — именно она отпустила шутку или ехидно подколола кого-то из мужчин, именно она громче всех смеялась — была Фауни Фарли.

Мужчинам было лет по тридцати или чуть больше. Двое бородатые, и один из этой пары, к тому же щеголявший длинным конским хвостом, был изрядно широк и быкоподобен. Стоял из всех он один — казалось, для того, чтобы получше нависнуть над Фауни, сидевшей на земле, вытянувшей длинные ноги и запрокинувшей голову в приступе веселья. Коулмена удивили ее волосы. Они были распущены. До сих пор, сколько раз он ее видел, они всегда были в тугом пучке, стянутые эластичным кольцом, распускала она их только в постели, где они ложились на ее голые плечи.

Она и мужчины. „Парни“ — так она о них говорила. Один недавно развелся, был раньше автомехаником, но не преуспел, копался, когда надо, в ее „шевроле“ и возил ее на работу и с работы в те дни, когда сволочной мотор, хоть ты тресни, не хотел заводиться; другой, когда его жена работала в вечернюю смену на Блэкуэллской фабрике картонной тары, несколько раз предлагал сводить ее на порнофильм; еще один, невинный юнец, не знал даже, что такое гермафродит. Когда она заговаривала про „парней“, Коулмен слушал, помалкивал и нисколько не нервничал на их счет, хотя, судя по направленности разговоров с ней, как Фауни их передавала, тут было о чем задуматься. Не сказать, однако, что она бесконечно о них распространялась, и на Коулмена, не задававшего ей о них никаких вопросов, их наличие не производило такого впечатления, какое произвело бы, скажем, на Лестера Фарли. Конечно, она могла бы вести себя с ними чуть поаккуратней и давать им меньше пищи для всяких фантазий, но, захотев однажды сказать ей об этом, Коулмен без труда подавил это желание. Пусть разговаривает с кем хочет и как хочет, пусть, каковы бы ни были последствия, сама за них отвечает. Она же не его дочь. И даже не его „девушка“.

Быстрый переход