Тот ответил:
— Гм! Гм! Этьен? По-русски, Стало быть, иначе?
— Семен по-русски.
— Если разрешите Семеном, Сеней звать и буду. Не умею я по-заграничному. Ну-с, Сенечка, с вас и начну. Что вы знаете по математике?
Этьен отвечал:
— А такую задачу решите?
Тут он продиктовал задачу. Мы ее записали на грифельных досках. Задача оказалась не из легких. Но, имевшая большие способности к математике, я решила ее прежде всех.
— Так? — подавая свою доску учителю, спросила я его.
— Молодец, барышня, просто Люся, не графиня, отличились, — похвалил он меня.
Мое самолюбие было приятно удовлетворено.
Неприятное настроение чуть-чуть развеялось После первой я решила несколько еще более сложных задач. Мукомолов остался доволен. Но на душе моей все-таки было неприятно.
Учитель ушел после двух часов, проведенных в классной за уроком арифметики и физики, следовавшими один за другим.
Мисс Гаррисон он не понравился. Главным образом, за его непринужденность и тот сильный специфический табачный запах, остававшийся еще долго после его ухода в классной комнате. Пробило пять часов. Ганя вернулась из города. Мы простились и уехали. При прощании с мисс Гаррисон я не получила обычного поцелуя в лоб. Зато ее тонкие ссохшиеся губы произнесли, обращаясь ко мне, отчеканивая каждое слово:
— Старайся исправиться, Люся. Такая, как сейчас, ты не можешь доставить радости окружающим. Напротив, являешься наказанием Божиим для семьи.
Эта-то фраза и вертелась в моем мозгу, пока мы ехали к воротам от подъезда дома. И мой мозг повторял ее на все лады до тех пор, пока Василий, слегка хлестнув Бурю, не пустил ее во всю прыть по снежной дороге. Тут уж фраза сразу выскочила из моей головы, как выскакивает сюрприз из пасхального яичка.
Снова быстрый бег Бури… Снова головокружительно скорая езда… Только теперь уже темные зимние сумерки пришли на смену белому утру, и ласковые звезды одна за другой загорелись в далеких небесах. Но на душе уже нет радости от быстрой езды по ровной скатерти дороги… На душе мятежно и нехорошо. Маленькая, тепло закутанная фигура Гани так близко сейчас от меня. И лицо ее близко, повернутое в мою сторону, с большими печальными глазами. А говорит она со мной, как чужая. И так больно-больно делается у меня в душе от ее слов.
— Стыдись, Люся! Ведь ты же большая. Ведь десять тебе уже минуло… И такие шалости, и такая пошлость! Меня вконец осрамила… А ведь я гордилась тобой… И вот! Дождалась радости! Что думает обо мне мисс Гаррисон, madame Клео, дети, наконец, прислуга? Они все вправе сказать, что я не имею воспитывать тебя… Ты подумай, какой стыд для меня, Люся… Ведь я не девочка, не молоденькая, мне тридцать лет, и я специалистка-педагогичка. И вдруг такой промах… Такая ошибка. Моя воспитанница, моя гордость, моя Люся так подводит меня. Нет, уж без меня делай что хочешь, а при мне не смей. Или я уеду, завтра же уеду от тебя, — заканчивает Ганя таким уверенным, не допускающим возражений тоном, что мое сердце холодеет и словно падает куда-то вниз в бездну отчаяния и стыда.
Она уедет! Она? Ни за что! Ни за что в мире не отпущу я ее от себя!
Потерять Ганю для меня равносильно смерти. Ее я полюбила с первого взгляда, и расстаться с нею не могу и не хочу. Да неужели же она сама от меня уедет, мой кроткий ангел, моя радость?
Смотрю на нее, в ее тонкое личико, в ее прекрасные голубые глаза. Смотрю и думаю:
«Без Гани нет счастья, нет жизни для меня». Сначала только думаю это. Потом говорю вслух.
Вмиг две тонкие ручки обвивают мои плечи, и засвежевшее лицо касается моей щеки.
— Дай мне слово, Люся, что никогда, никогда больше… Такие скверные шалости не должны повторяться… Ну? Ну же! Да? Люся!
— Даю слово! — говорю я с добрым порывом, — даю слово, только не уезжайте от меня. |