Эти рослые, довольно молодые мужчины не шумели, не ходили в гости, никогда не приводили женщин, видимо, имели соответствующие указания. В семь утра они уходили на Завод и возвращались в восемь вечера, пообедав в большом здании, которое, неизвестно почему, у нас называли «казино», хотя там никогда ни во что не играли, и которое служило господам инженерам столовой. Иногда некоторые осмеливались в воскресенье пройтись по парку. Дестина им этого не запрещал и ничего не говорил. Он следил за ними из окна, дожидаясь, когда они уйдут, чтобы самому выйти погулять и посидеть на скамье.
Шли годы. Жизнь Дестина напоминала неизменный обряд, она проходила между дворцом правосудия в В., кладбищем, куда он каждую неделю ходил на могилу жены, и Замком, где он жил, как в заточении, невидимый, удалившись от общества, мало-помалу ткавшего вокруг него суровую легенду.
Он старился, но оставался прежним. Во всяком случае внешне. Все та же леденящая серьезность, все то же непроницаемое вечное молчание. Если бы кому-нибудь захотелось услышать его голос, кстати очень тихий, то пришлось бы пойти на процесс. Они проходили часто. У нас совершалось больше преступлений, чем в других местах. Может, потому, что в длинные зимы очень уж скучно, а летом так жарко, что кровь в венах закипает.
Присяжные не всегда понимали, что хотел сказать прокурор: он прочел слишком много книг, а они недостаточно. Люди они были очень разные, но все больше незначительные, редко попадался кто-нибудь выдающийся. Пожилые ремесленники рядом с краснолицыми крестьянами, мелкие прилежные служащие, священники в изношенных сутанах, которым приходилось вставать до рассвета, чтобы добраться вовремя из своего затерянного прихода, возчики, изможденные рабочие. Все сидели рядом, на одной скамье. Но многие вполне могли бы оказаться на скамье напротив, между двумя усатыми жандармами, стоявшими по стойке «смирно». Я уверен, что в глубине души они это чувствовали, хотя и не желали себе в этом признаться, и именно поэтому становились порой такими жестокими и непреклонными по отношению к тому, кого судили, кем они сами могли бы стать, к своему собрату по дерзости или по несчастью.
Когда Дестина начинал свою обвинительную речь, шепот в зале суда прекращался. Казалось, что все подтягиваются, как подтягивается человек перед зеркалом, одергивая рубашку и расправляя воротничок. Присутствовавшие переглядывались, затаив дыхание. В тишине прокурор произносил первые слова. И эти слова раскалывали тишину. Всегда не более пяти листков, независимо от дела, независимо от личности обвиняемого. Прокурорский прием был прост, как «здрасьте». Никакого пускания пыли в глаза. Холодное и точное описание преступления и жертвы, вот и все. Но и этого много, особенно, когда не утаивается ни малейшей детали. Чаще всего Дестина опирался на медицинское заключение. Он зачитывал текст, задерживаясь на самых шокирующих подробностях, не пропуская ни одной раны, ни одного пореза, ни одной царапины на вспоротом животе или перерезанном горле. Издалека, из мрака, перед публикой и присяжными внезапно возникали картины зла и его обличий.
Люди часто говорят, что боятся неизвестного. А я считаю, что страх рождается тогда, когда узнаешь то, о чем накануне и подумать не мог. В этом-то и заключался секрет Дестина: с небрежным видом сунуть под нос довольным людям такое, рядом с чем им не захочется жить. Остальное получится само собой. Успех гарантирован. Прокурор требовал голову. Присяжные подносили ее на серебряном блюде.
Теперь можно было идти обедать в «Ребийон».
— Еще одного укоротили, господин прокурор!
Бурраш провожал его к столу и церемонно, как вельможе, придвигал ему стул. Дестина разворачивал приборы, постукивал ножом по бокалу. Судья Мьерк молча кланялся ему, и Дестина отвечал таким же манером. Они держались друг от друга на расстоянии не менее десяти метров. Каждый за своим столом. И никогда не обменивались ни единым словом. |