|
Он читает письма Морозова, его телеграммы, распоряжения, разносы. И вся эта пачка бумаг об одном: Тимофей Саввич требует штрафов. Думайте, изощряйтесь, применяйте силу, но возьмите у рабочего часть заработка.
— У вас, конечно, будут вопросы? — говорит председатель Моисеенко, хоть так, насмешкой, смягчить силу возмутительных по откровенности спрашиваний.
— Да. Будет вопрос. — Моисеенко понимает шутку, улыбается. — Один. — И кивает в сторону Шорина: — Почему разгромили вашу квартиру, а не другого кого?
— Но все думали, что я своевольно пишу штрафы! — кричит Шорин и потрясает бумагами.
Моисеенко ищет глазами Луку. Лука незаметно для других показывает большой палец.
Допрашивают очередного свидетеля. Свидетель называет Моисеенко «бунтарем», но Петр Анисимыч весь в себе. Нужно передохнуть перед показаниями Тимофея Саввича.
Вызывают свидетелей от рабочих. Те рассказывают о штрафах. Один, второй, третий. В зале несколько дремотных минут. Слушают плохо. Публика утомилась, судьи тоже. Пора!
— Прошу вызвать свидетеля Морозова! — гремит голос Моисеенко, сон, как стекло от камня, — вдрызг. — Пусть господин Морозов объяснит, за что писали штрафы.
Старика не узнать. Волосы на две стороны, прилизаны, согнулся, ногами шаркает. Глаза какие-то маленькие, бегают, поддержки ищут.
— Что я должен говорить? — спрашивает у председателя.
— Повторите вопрос, — обращается председатель к Моисеенко.
— Скажите, пожалуйста, за что писались штрафы?
Морозов напряженно следит за губами Моисеенко, словно оглох.
— Штрафы писались за порчу.
— Покажите господину Морозову расчетные книжки, — просит Моисеенко.
Подают книжки.
— Объясните вот эту запись, — требует защитник Шубинский. — Штраф пятьдесят копеек. И буква «Б».
У Морозова дрожат руки. Берет книжку. Потом возвращает. Достает очки. Опять берет книжку.
— Пятьдесят копеек. «Б»… Действительно… Видимо… Думаю, что… Это, видимо, бездельничал.
«Вот это да! — удивляется про себя Моисеенко. — Хозяин не знал своей же азбуки: «Б» — близна, «К» — кромка, «Н» — недосека».
Председатель затевает с защитой перепалку, выгораживает фабриканта, но за дело взялся Холщевников. Вцепился, как клещ. В книжках много штрафов вообще без всяких букв.
Тимофей Саввич красный как рак. Перебирает предлагаемые ему книжки, чешет затылок, вздыхает, поднимает глаза к потолку. Седовласый школьник. В зале смешки.
— Прошу на время освободить меня от дачи показаний, — выдавливает он из себя.
Просьбу тотчас уважили.
Тимофей Саввич семенит по залу, все взоры на него. Гримасы презрения — как же, поверженный кумир. Гримасы сожаления. А у рабочих улыбки до ушей. Скорее бы сесть и слиться с залом. Свободное место. Взявшись за ручки кресла, стал опускаться, опасаясь за свой радикулит, глянул на соседку, а это — Сазоновна. Жена заводилы. Ему ее показали. Тимофей Саввич подскочил, шарахнулся в сторону, а ботинки на коже, поехали по паркету. Взмахнул руками, пытаясь устоять. Тело грузное — развернуло, и хлопнулось его степенство перед Сазоновной на колени. Хохот — как кнутом. Вскочил — и через зал! Бегом! Через весь этот хохот, как сквозь строй.
Новый жандармский полковник Николай Ираклиевич Воронов, назначенный во Владимир вместо старика Фоминцына, при котором случился бунт у Морозова, человек подтянутый во всех отношениях: живота никакого, никаких лишних подбородков или кудрей, в мыслях не только без вольностей, но и без цинизма, обычного для деятелей, знающих больше, чем положено знать обычным людям, — так вот, Николай Ираклиевич, словно самых прекрасных кровей гончая, влетел в кабинет председателя окружного суда и сделал перед хозяином, губернатором Судиенко, как бы собачью стойку. |