Изменить размер шрифта - +
По тропе, которую я топтал с друзьями семь лет своей жизни... Лучших лет.

"Черт, вот бы вернуть те годы... – думал я, воочию представляя обветренные лица своих давних товарищей и коллег. – Взять молоток, обуть трикони и вперед, на дальние канавы... На дальние канавы, в маршрут по окраинам рудного поля... Забраться на самый верх челноком, потом, часа в три, сесть у родника в первобытную зелень, сесть усталым до безразличия, сесть, достать фляжку с чефирком, банку кильки в томатном соусе, обломанную краюху черствого хлеба, пару кусочков сахара и съесть все это, поглядывая на утомленные зноем горы и голубое небо... И потом опять уйти в скалы и до ночи бегать от обнажения к обнажению, набивая свой рюкзак образцами и пробами....

И так каждый день. Каждый день мы пахали до седьмого пота с утра до ночи, теряли здоровье и жизни. И все коту под хвост. В жизни – все коту под хвост. Все труды, все старания... Если бы мы знали тогда, что все наши труды сгинут без пользы... Ну, а если бы знали? Все равно бы пошли! Вверх, вверх, чтобы возвыситься над собой, чтобы хоть на минуту проникнуться к себе уважением.

Это ненависть к себе. Ненависть к себе, слабому, не дает сидеть на диванах и в креслах, в офисах и уютных квартирах. Это ненависть к себе, к слабому, никчемному человечишке, ведет в скалы, ледники, пустыню и тайгу. В опасную бесполезность.

 

* * *

...Спустившись на промплощадку второй штольни, я осмотрел место, на стояла снятая чабанами палатка.

– Не чабанская это была палатка, точно, – помрачнел я, обозревая разбросанные повсюду пустые консервные банки из-под тушенки, в том числе и свиной. – Наверняка Баклажана.

– Так это же хорошо, – пожала плечами Синичкина. – Значит, пропал он под землей. И давно пропал, если чабаны решились на противоправный поступок.

И, ткнув пальцем в устье штольни, спросила:

– Здесь алмазы?

– Нет, штольня с ними, там, внизу, за поворотом.

– Пойдем тогда?

– Чтобы на пулю напороться? – буркнул я. – Мне почему-то кажется, что денек другой надо в засаде посидеть... Где-нибудь на господствующей высотке. Ведь ясно, что Баклажан был здесь и, может быть, по-прежнему здесь. Сидит где-нибудь в рассечке вторые сутки, сидит на коленях перед грудой розовых алмазов и перебирает их дрожащими от счастья руками. А его пособники, спрятавшись во тьме, ждут нас с тобой. Вспомни, ты же сама сказала, что Баклажан сюда поедет убить двух зайцев. И алмазов набрать, и на живца словить всех тех, кто знает о розовых алмазах. То есть нас с тобой.

– Не бойся, трусишка! Я чувствую, что нам пока ничего не угрожает. Хочешь, я пойду первой?

 

* * *

...Оставив вещи у устья выработки, мы вошли внутрь. И увидели, что она истоптана в обоих направлениях, по меньшей мере, четырьмя парами ног. Следы были свежими, и мне стало не по себе.

– Надо вернуться и шмотки занести. Слямзят их "чабаны", и нечем тебе будет свой синяк ремонтировать, – сказал я, прошагав метров тридцать. Сказал, чтобы не идти тотчас в черное чрево штольни: внутренний голос (впервые прорезавшийся с тех пор, как я послал его в задницу, после того, как он послал меня к Лужкову в мэрию) шептал мне все настойчивее и настойчивее: "Это ловушка! Ты не выйдешь из нее! Никогда не выйдешь!"

И я пошел к выходу. Если бы не Валера Веретенников, умчался бы в город на четвертой скорости. Тем более, что внутренний голос продолжал твердить: "Уходи, беги отсюда скорее! Если ты войдешь в эту штольню, то никогда более не увидишь ни неба, ни солнца, ни звезд, ничего не увидишь, ничего, кроме тьмы, пронзающей сердце ".

Синичкина уловила мое отнюдь не боевое настроение и с ненавистью подумала вслед: "Трус! Вернись! Ты ведь можешь получить в этой штольне то, что нигде и никогда не получал!"

Я чувствовал эти мысли спиной, и некоторое время они замедляли мой шаг.

Быстрый переход