Ветер раздувал твою рубашечку, в синюю полоску была рубашечка. И было уже поздно. Почти темно.
Он задумался, затем подтвердил, точно это было важно:
– Да, рубашечка в синюю полоску. Я ее очень хорошо помню.
Мартин все молчал.
– В то время я думал, что с годами мы станем товарищами, что между нами будет… ну что-то вроде дружбы…
Он опять улыбнулся бледной, виноватой улыбкой, словно надежда его была нелепой, надежда на что-то такое, на что он не имел никакого права. Словно бы он, пользуясь беззащитностью Мартина, совершил небольшую кражу.
Сын посмотрел на него: упершись локтями в колени, сгорбившись, отец сидел, глядя куда-то вдаль.
– Да, теперь все по-другому…
Он взял в руки валявшийся на кровати карандаш и стал его задумчиво разглядывать.
– Не думай, что я тебя не понимаю. Как мы могли стать друзьями? Ты должен простить меня, Мартинсито.
– Мне нечего тебе прощать.
Однако жесткий тон противоречил его словам.
– Вот-вот! Ты же меня ненавидишь. И не думай, что я тебя не понимаю.
Мартину хотелось возразить: «Нет, это неправда, я тебя не ненавижу», но чудовищной правдой было как раз то, что он отца ненавидел. И, ненавидя, чувствовал себя еще более несчастным и одиноким. Когда он видел, как мать, накрашенная, выходит из дому, напевая какое-то болеро, отвращение к ней распространялось и на отца и в конце концов упиралось в него, в отца, будто именно он был виноват во всем.
– Разумеется, сынок, я понимаю, что ты не можешь гордиться художником-неудачником.
Глаза Мартина наполнились слезами.
Но слезы эти не смешались с возмущением – как не смешиваются капли масла с уксусом.
– Не говори этого, папа! – воскликнул он.
Отец посмотрел на него растроганно, удивленный его реакцией.
Едва сознавая, что он говорит, Мартин кричал со злобой:
– Это гнусная страна! Здесь имеют успех только наглецы!
Отец молча, пристально посмотрел на него. Затем, покачав головою, возразил:
– Нет, Мартин, ты так не думай. – И, разглядывая карандаш, который все еще держал в руках, секунду помолчав, прибавил: – Надо быть справедливым. Я жалкий мазила, я неудачник совершенно законно и правильно: у меня нет ни таланта, ни силы. И так оно и есть на самом деле.
Мартин снова начал удаляться на свой остров. Ему уже было стыдно недавней театральной выходки, и от покорности отца он снова ожесточился.
Молчание стало таким напряженным и неприятным, что отец поднялся, собираясь уйти. Вероятно, он понял, что решение – неотвратимое – уже принято и, кроме того, что пропасть между ними слишком велика и непреодолима. Все же он еще подошел к Мартину и правой рукой сжал его локоть: видно, ему хотелось обнять сына, но как это сделать?
– Ну что ж… – пробормотал он.
Сказал бы Мартин что-то ласковое, если бы знал, что это действительно последние слова, которые он слышит из уст отца?
Неужели человек мог бы быть так жесток с ближними, – говаривал Бруно, – если бы сознавал, что однажды они умрут и уже нельзя будет исправить ни единого сказанного слова?
Мартин видел, как отец повернулся и побрел к лестнице. И еще видел, как, сходя вниз, отец снова обернул к нему лицо и так посмотрел, что многие годы после его смерти Мартин будет вспоминать этот взгляд с отчаянием.
Слыша, как отец, спускаясь по лестнице, кашляет, Мартин бросился ничком на кровать и зарыдал. Прошло несколько часов, прежде чем он собрался с силами, чтобы уложить свою сумку. Когда он вышел из дому, было два часа ночи, в мастерской отца горел свет.
«Он там, – подумал Мартин, – несмотря ни на что живет, еще живет».
Он направился к гаражу, и ему казалось, что он должен испытывать большое облегчение, но нет, этого не было – на сердце лежала непонятная, тупая тяжесть. |