Изменить размер шрифта - +
Ему нужна была новая литературная манера, к которой он пришёл в 1880-х годах, вот эта страшная, голая простота: «Смерть Ивана Ильича», «Отец Сергий», «Хаджи-Мурат». Невероятная простота, как у Моне в «Руанском соборе»: начинается с довольно точного воспроизведения, а кончается голыми линиями. Он пришёл к абсолютной простоте, к отказу от всех конвенций. Естественно, что на пути к этой голой и простой прозе должно было пройти опрощение моральное, духовное – культ простоты. Я уверен, что эволюция Толстого как мыслителя диктовалась исключительно требованиями Толстого-художника. Духовный переворот в себе он устроил, когда ему захотелось писать «Воскресение», а не наоборот.

Поэтому мне кажется, что в «Исповеди» Толстого задан метафизический вопрос и дан стилистический ответ. Ответ действительно страшный, на грани примитива и простоты. В общем, в одном Толстой прав безусловно: для примитивных людей страха смерти не существует (или они его, по крайней мере, не осознают). Это такая, если угодно, стилистическая трагедия.

 

Теперь то, что касается Золя.

Видите ли, судьба Золя в России складывалась очень сложно. Большинство современников – во всяком случае, русских современников – его не жаловали. К нему скептично относился главный проводник русской литературы во Франции (и наоборот – французской в России) Тургенев, который решительно предпочитал Флобера и Мопассана. Мопассан относился к Золя примерно так же, как Блок к Брюсову: и преклонялся, и глубочайше раздражался, совершенно с ним не совпадал. Гонкуры Золя сторонились.

Щедрин, когда побывал за рубежом в очередной раз и прочитал «Нана», написал, что грязнее этой книги вообще ничего не может быть, что он не просто побывал как в борделе, а побывал в отхожем месте борделя; «просто не роман, а гора нечистот».

Известно, что Толстой относился к Золя тоже скептически – правда, уже с другой стороны, с другой точки зрения. Они находились в очень интенсивной полемике по вопросу о труде. После романа «Труд» Толстой писал: «Как можно поэтизировать труд? Зачем? Ведь сказано же в Евангелии: “Птицы небесные не трудятся, а Господь их питает. Они не хуже ли вас? А тем не менее живы”. Зачем же трудиться? Душу свою надо спасать, а не работать!»

И совершенно прав Толстой, когда говорит, что эта западная поэтика творческого труда, обожествления труда как главной школы жизни ничего не даёт; душа воспитывается праздностью и размышлениями о прекрасном, а труд – это самогипноз. Очень странно, казалось бы, от Толстого такое слышать, но применительно к русской реальности он, в общем, в этом глубоко прав.

Почему их всех так раздражал Золя, объяснить можно. Конечно, дело не только в том, что у него есть своя философия, свой взгляд на вещи и они с этим не согласны, – нет. Золя безумно раздражает своим огромным талантом, пластикой, пластической силой и тем, как он эту силу использует. Ведь большинство романов Золя – это и впрямь хроника отбросов, хроника низов, это вещи, о которых не принято говорить. Золя произвёл колоссальную революцию в обществе.

Никто не мог с таким аппетитом описать чрево Парижа, как он. И я думаю, кстати, что людям, страдающим полным отсутствием аппетита и неспособностью как-то увлечься пищей, следует прочитать «Чрево Парижа». Там же в начале книги глазами голодного всё это увидено. И я думаю, что невозможно более радикально (даже будь ты Чеховым), более страстно описать еду. Это просто что-то гениальное абсолютно, пробуждает волчий, физиологический аппетит! Все эти паштеты, сыры, все эти горы рыбы, зелени, мяса – это божественно!

Но при этом Золя – мастер описаний ужасного. Все эти гнойные язвы на лице прекрасной Нана, умирающей от оспы, – тут вырвет любого читателя, который только что прочитал «Чрево Парижа».

Быстрый переход