— Попросту, втроем, поснедаем, без шумства, без многолюдства, а то что-то надоели мне все.
— Слушай, Николай, то дело, какое ныне я тебе препоручаю, на-и-важ-ней-шее! — Михаил Львович стоял перед Волчонком строгий и неулыбчивый, подъяв горе перст указующий. — Отныне станешь ты не просто обо всем выведывать, но паче того — вкупе с иными сотоварищами будешь готовить супротив Сигизмунда мятеж. Чтобы, когда рати московские подойдут к Смоленску, вы, доброхоты мои и слуги, ударили королевским жолнерам в спину и ворота града нам отворили. А чтоб то благополучно сладилось, надобно вам всем из посада и слобод перебраться в град. Ежели станут начальные королевы, люди тому препятствовать, должно вам изъявлять им всяческую покорность и угождение, говорить при этом, что страшен-де вам московит и от него вы и прячетесь в крепость. Когда подступлю я с войсками ко граду и начну Смоленск промышлять, то надобно вам будет ждать моего слова. И по тому слову вершить. Пошлет мне Бог над недругами моими одоление — взысканы будете и мною, и государем.
Волчонок слушал молча, а сам думал: «Видать, теперь и те люди, что за Глинского стоят, и те, что за Василия Ивановича, вкупе объединятся. Спрашивать ли сейчас про то?»
Глинский, будто угадав, о чем думает слуга, сказал быстро:
— Теперь верных нам людей станет в Смоленске больше. И то для нас гораздо. Однако до конца верить надобно, только тем, кто мне исстари любовь и верность свою изъявлял.
— Когда ехать, князь Михайла Львович?
— Чем скорее, тем и лучше. А то опередят тебя государевы воеводы и приедешь ты в Смоленский посад не к дому своему, а к пепелищу.
Николай враз представил, как горит городской посад и слободы вокруг посада, как вздымается дым и воронье кружит над обгоревшими бревнами, над кучами горячей золы и красными еще углями. Увидел бегущих в град мужиков, ребятишек, баб без всякого скарба — дал бы Бог ноги унести, собственные свои животы спасти…
— Чего не уходишь? Али узнать еще чего хочешь? — спросил Глинский.
— Думаю — зачем ты мне про пепелище сказал, князь Михаила Львович? Ежели ты идешь наших православных людей от латынской неволи спасать, то зачем же их домы жечь, и скарб зорить, и рухлядь грабить? Не лучше ли милость и ласку явить им!
Глинский смешался. Глянув на Николая, отвел глаза в сторону. Николай даже испугался — никогда господина своего таким не видел и подавно не думал, что слова его приведут князя в замешательство.
Тихим голосом, запинаясь на каждом слове, Глинский проговорил, все еще не зная, куда деть глаза:
— Да рази, Николай, удержишь ратников от грабежа и разбоя, когда рухлядь в избе, а хозяев нету? А воинник перед сражением завсегда пьян, да не всегда сыт? А возле изб скотина зимует? А если его покалечили али друга, только что до смерти убили, и от этого он на ворога лют? Кто же его от убивства и грабежа отвратит? Кто содержит? Война — она завсегда народу много горя несет, и здесь, Николай, один Господь Бог защита и оборона.
Николай, слушая Глинского, вспоминал, что ему самому не раз доводилось видеть, когда ордынцы ли, литовцы ли шли войною друг против друга, и хоть скорбно то было, но правду говорил князь — нельзя было остановить ратников, пришедших в чужую землю, единоверцы ли там жили или же поганые.
А князь сказал еще.
— Поспешай, Николай, и всех моих доброхотов постарайся из посада увести в град. А до остальных мне дела нет. — И посмотрел на Николая в упор опустошенным взглядом.
Николай поклонился, коснувшись пола пальцами правой руки, и пошел прочь. Нерадостный пошел, и не было никакого желания делать то, ради чего слал его ныне в Смоленск Михаил Львович.
14 ноября 1512 года многотысячные великокняжеские рати пришли в движение. |