Что касается приближавшегося к молодым людям святого отца, то он, услышав, что здесь есть некто жаждущий покаяния, повернул в сторону исповедальни, подав Шанмеле знак следовать за ним.
Актер горячо раскланялся с Баньером, найдя при этом способ незаметно возвратить послушнику не подобающую его положению мирскую книжонку, столь не вовремя вывалившуюся из кармана.
Однако он не удержался от упрека, смягченного горестным добросердечием:
— Ах, драгоценнейший брат мой, зачем вы рискуете погубить свою душу, когда здесь вы стоите на пути к спасению?
Но его душеспасительное увещевание, видимо, не возымело действия, ибо послушник, удостоверившись, что за ним уже не наблюдают ни исповедник, ни кающийся, со всей страстью погрузился в чтение «Ирода и Мариамны», чем и занимался до той минуты, когда получивший отпущение грехов и благословение Шанмеле выскочил из исповедальни, а затем и из церкви с легкостью пробочного поплавка, освободившегося от тянувшего на дно свинцового грузила.
Вслед за ним из исповедальни вышел и почтенный иезуит, однако, поскольку он перед этим усердно откашливался и отплевывался, у Баньера оказалось достаточно времени подготовиться и убрать с глаз опасную книжицу.
Пора, однако, сказать читателю, что отец де ла Сант пользовался немалой известностью и в Париже, и в провинции — известностью, разумеется, связанной с его богословскими занятиями, а потому не выходящей за пределы иезуитских коллегиумов и рьяно оспариваемой клириками других религиозных орденов, по сути дела завидовавших той конгрегации, о которой сейчас идет речь, тем более что в описываемое время ее святые отцы добились столь значительных успехов.
Отец де ла Сант был полноват, круглолиц и румян, а впечатление свирепой строгости, какое могли внушить любознательному физиономисту густейшие седеющие брови этого священника, тотчас же смягчалось нежно-голубым блеском глаз и прямодушием, запечатленным на полных губах.
То было редкое явление — искушенный в поэзии эрудит, старомодный философ, изучавший Платона и Сократа не как нечто курьезное, а почитавший их как главных учителей и в своих трудах предоставлявший новым мрачным богословским доктринам лишь то ограниченное внимание, какое ученый-практик уделяет бесполезным теориям. Впрочем, он был добрым христианином, ревностным, но терпимым католиком, не склонным, в сущности, впадать в гнев по всякому поводу и в проповедях Боссюэ или кардинала де Ноайля видевшим лишь блистательные темы для латинских стихов.
Именно этому добрейшему отцу-иезуиту Баньер, еще не вполне совладавший с волнениями от беседы с Шанмеле, воздал подобающие знаки покорнейшей, но не льстивой почтительности, какие всякий послушник обязан оказывать своему духовному наставнику.
Однако Баньер при этом преследовал определенную цель: ему так сильно хотелось самому раскрыть тайну опасений, которые испытывал Шанмеле перед вечным проклятием, что, как можно было предположить, это любопытство было продиктовано не одной лишь любовью к ближнему, но и тем, что сейчас он, легко подчиняясь заповедям Церкви, поистине возлюбил ближнего, как самого себя, а точнее — самого себя, как своего ближнего.
Вот почему он выказал знаки уважения отцу-иезуиту.
— Отец мой, — спросил Баньер, — я заметил, что после исповеди у вас посетитель вышел отсюда легкой поступью.
— Легкая поступь, сын мой, — отвечал иезуит, — всегда проистекает от чистой совести.
— В таком случае, святой отец, позволительно ли думать, что вы отпустили этому бедному человеку все его грехи?
— Да, сын мой, разумеется, посредством нестрогой епитимьи, которую он поклялся неукоснительно нести.
— Однако мне кажется, — настаивал Баньер, — насколько я уловил из нескольких оброненных этим человеком слов, что он комедиант. |