— Да.
Клер отодвинула щеколды, и Баньер, дрожа, приподнялся с пола.
— А что потом?
— А потом, — пояснила спокойным голосом Олимпия, — вы попросите господина Баньера, если он не спит, доставить мне удовольствие и зайти на минутку побеседовать со мной.
Она не успела еще закончить, как Баньер уже был на ногах.
Клер открыла дверь, за которой бедного послушника столько времени колотила дрожь и по которой он столько колотил сам.
Она увидела, что Баньер стоит посреди комнаты.
— Да он вовсе не спит, мадемуазель, — обернулась она к своей хозяйке.
— Тем лучше.
Голова актрисы показалась из-за занавеси алькова:
— Соблаговолите подойти поближе, господин Баньер, прошу вас.
— Мадемуазель!
— Если, конечно, это не покажется вам неуместным, — улыбнулась Олимпия. С сердцем, готовым выскочить из груди, бледный, Баньер вошел в ее спальню.
Сквозь занавесь из розовой камки, освещенная ярким ночником, фитиль которого купался в ароматическом масле, Олимпия блистала на белейшем ложе, словно Венера в морской пене.
Рядом с ней застыла камеристка в дезабилье, способном навсегда отвлечь от созерцаний самого благочестивого из послушников.
Щеки Олимпии раскраснелись, на лбу и меж бровей залегли морщинки, а глаза пылали мрачным огнем. Ее пальцы, розовые, словно у Авроры, сжимали письмо.
— Приблизьтесь, сударь, — промолвила она.
«Э, да сейчас она прикажет выставить меня за дверь! — подумал Баньер. — В письме содержится распоряжение господина де Майи. Сейчас я окажусь за порогом».
— Идите, мадемуазель, — обратилась актриса к служанке, — и погасите везде свечи перед тем, как лечь спать.
Какое-то мгновение Клер еще пребывала в молчаливом ошеломлении, но затем по знаку своей госпожи она отвесила поклон, как комедийная субретка, когда та пытается повиноваться, не вникая в приказ, и вышла.
У Баньера, оставшегося наедине с Олимпией, застывшего возле ее ложа, голова в буквальном смысле пошла кругом. Если бы его приговорили к смерти и он уже стоял перед роковой плахой, даже тогда бы он не так дрожал и был не столь бледен.
«Она отослала камеристку, чтобы не слишком меня перед ней унизить, — твердил он себе. — О, бедный я, бедный!»
Олимпия подняла на послушника еще сверкавшие от гнева глаза.
— Сударь, — обратилась она к нему, — прочтите это письмо.
«Ну вот, все пропало», — подумал Баньер, все еще дрожа. Однако он взял бумагу и прочитал:
«Моя дорогая Олимпия, все в этом мире имеет конец, и любовь не исключение. Вы все еще храните ко мне чувства, продиктованные Вашей деликатностью, я же могу себя упрекнуть в том, что не питаю к Вам той пылкой страсти, какую Вы достойны внушать; между тем вся моя дружеская привязанность к Вам пережила мою любовь, и сейчас, когда государь пожелал меня видеть и я с сожалением вынужден Вас покинуть, Вы не поверите, сколь горячей и глубокой осталась моя привязанность к Вам.
Вы женщина, которая была бы способна ждать меня бесконечно, ибо являетесь воплощением верности. Потому я сам рву цепи, которые бы Вас стесняли. Расправьте же крылышки, прекрасная голубка.
Я оставил в Вашем секретере две тысячи луидоров — мой долг Вам, а также перстень — мой маленький подарок.
Не удивляйтесь, что я доверил это признание письму: никогда я бы не осмелился сказать Вам в лицо столько жестоких слов.
До свидания, и не храните на меня зла.
Граф де Майи».
— Боже мой! — в порыве сострадания вскричал, дочитав послание, Баньер. |