) — Я подумал, а вы ужинали?
— Я совершенно забыл про еду, — сказал Саргон. — Совершенно. Мои мысли… заняты множеством важных дел. Мне необходимо многое обдумать, составить планы. Час уже поздний. Время близко. А не могла бы здешняя прислуга?..
— Только завтраки, — сказал Бобби. — Мы тут на строгих условиях — только постель и завтрак. Остальное предоставляется нам самим. А для подобных непредвиденных случаев нет ничего лучше ресторана «Рубикон». Гриль там открыт допоздна. Одолжат вас отбивной или котлеткой. Или яичницей с ветчиной. Отличная яичница. Такая хрустящая ветчина! Выйдете из двери, свернете налево у второго угла, а дальше прямо по Хемпшир-стрит, пока не дойдете до него. Отыщете?
Слово «хрустящая» оказалось решающим.
— Я воспользуюсь этой возможностью, — сказал Саргон.
— И назад дорогу найти совсем просто, — сказал Бобби с легкой тенью тревоги в голосе.
— Не бойтесь, молодой человек, — сказал Саргон успокаивающе и шутливо. — Я находил дорогу под многими небесами и в разных условиях: дикие горы, неразведанные пустыни. Время и пространство.
— А да, конечно! — сказал Бобби. — Я было забыл об этом. И все же… Лондон — совсем другое дело, — сказал Бобби.
На следующий день примерно в половине пятого низенькая, но весьма усатая фигура с глазами, исполненными синей решимостью, вышла из дверей собора Святого Павла и остановилась на верхней площадке лестницы, обозревая Лудгейт-Хилл и Черч-Ярд, запруженные автомобилями, автобусами и прочим. В позе фигуры сквозила мужественная нерешительность, словно она твердо намеревалась сделать что-то, но не знала, что именно. Лондон уже был осмотрен с вершины Монумента и с купола собора в хрустально ясный октябрьский день, и в золотистом свете неожиданно оделся необычной красотой и величием. И одновременно показал себя огромной дремлющей множественностью, в которой лишь те, кто решителен и предприимчив, могут надеяться, что не будут ею поглощены. Он простирался во все стороны в широкие солнечные дали, которые, казалось, достигали горизонта, но там открывались новые свинцово-голубые дали, и в них виднелись дома, корабли, неясные холмы. Фургоны и повозки в затененных улицах внизу выглядели игрушками, люди были шляпами и торопящимися ногами и ступнями странных пропорций. И над всем эти колоссальный купол ласкового неба в пушинках облачков.
Там наверху он обошел маленькую галерею под шаром, бормоча:
— Одичание. Город, который забыл…
— Каким прекрасным мог бы он быть! Каким великим!
— Каким прекрасным и великим он будет!
И вот он спустился с этих высот, и ему настало время собрать своих учеников и служителей, и положить начало Новому Миру. Он должен их призвать. Последователи не придут к нему, если он их не позовет; они будут ждать, чтобы он начал действовать, даже не зная ничего о том, что их ждет, пока не услышат его зов. Но когда он их позовет, они непременно придут.
Теперь он стоял на ступенях собора Святого Павла, ощущая необыкновенную власть над людскими судьбами и размышляя, что вот даже сейчас над всеми прохожими, деловито шагающими по тротуарам, над пассажирами автобусов и девушками, бьющими по клавишам пишущих машинок за окнами верхних этажей, над всеми этими хлопотливыми, суетными, серенькими жизнями нависает его призыв, и будет услышан кем-то среди этих мужчин и женщин. Вон там, быть может, ждет его Абу Бекр, его правая рука, его Петр. Пусть подождут еще немного. Он благосклонно и ободряюще помахал, чтобы движение по улицам продолжалось.
— Теперь уже скоро, — сказал он, — очень скоро. Что ж, продолжайте, пока можете. |