Изменить размер шрифта - +
 – В конце концов, у нас нет никакого критерия добра и зла. Salus populi suprema lex.

– Не могут ли десять заповедей быть критерием? – спросил молодой человек; лицо его пылало, рыжая шевелюра пылающим факелом вздымалась над его головой, словно затвердевшее пламя.

Седовласый святой от социологии глядел на него с благодушной улыбкой; но глаза его странно заблестели, когда он отвечал:

– Конечно, десять заповедей – это критерий. То, что врачи теперь именуют «проверкой умственных способностей».

Была ли то случайность, или же серьезность предмета несколько пробудила интуицию леди Гленорчи, но именно на этих словах ее что-то осенило.

– Что ж, если д-р Кэмпбелл нам ничего не скажет, я думаю, мы должны остаться каждый при своем подозрении, – произнесла она. – Не знаю, любите ли вы курить за обедом, а у меня это вошло в обычай.

На этом пункте своего повествования м-р Понд откинулся на стуле с большим нетерпением, нежели позволял себе обычно.

– Разумеется, они это делают, – сказал он взволнованно. – Они в восторге и думают, что очень тактичны, когда они делают это.

– Кто и что делает? – спросил Уоттон. – Что вы такое говорите?!

– Я говорю о хозяйках, – ответил Понд, явственно страдая. – О добрых хозяйках, по-настоящему умелых хозяйках. Они вмешиваются в беседу, чувствуя, что можно ее прервать. Хорошая хозяйка, по определению, та, что заставит двоих гостей общаться, когда они к этому не расположены, и разлучить их, как только они начнут входить во вкус. Но иногда они причиняют самый ужасный вред. Понимаете, они останавливают разговор, который не стоит того, чтобы начинать его сызнова. А это ведь не лучше, чем убийство!

– Если разговор не стоит того, чтобы начинать его снова, почему же так ужасно его остановить? – спросил Уоттон, добросовестно докапываясь до истины.

– Почему? А вот почему, – ответил Понд почти раздраженно, вопреки присущей ему вежливости. – Беседа – это святое, ибо она столь легка, столь тонка, столь пустячна, если позволите; она так хрупка и бесполезна, и ее так просто разрушить. Укоротить ей жизнь – хуже, чем убийство, это детоубийство! Все равно что убить младенца, который пытается появиться на свет. Ей никогда не вернуться к жизни, не восстать из мертвых. Добрая и легкая беседа вновь не наладится, она разрушена, вам не удастся собрать обломки. Я помню великолепную беседу у Трэфьюзисов, которая началась из-за того, что над домом загремел гром, в саду замяукала кошка, и кто-то пошутил, что это – крах и конец. А Гэхеген тут же создал просто очаровательную теорию, непосредственно вытекавшую из кошек и крахов, и затеял с нами великолепную беседу о положении на континенте.

– В Каталонии, я полагаю, – сказал Гэхеген, смеясь, – боюсь, я уже позабыл свою очаровательную теорию.

– Именно о том я и говорю, – мрачно продолжал Понд. – Тогда беседа только началась, и это было святое дело, ибо его не стоило бы затевать вновь. Хозяйка же сбила нас с панталыку, а потом имела наглость заявить, что мы сможем побеседовать об этом в другой раз. Сможем ли? Можно ли договориться с тучей, чтобы она снова разверзлась прямо над крышей, и привязать кошку в саду, да еще вовремя дернуть ее за хвост, и дать Гэхегену довольно шампанского, дабы вдохновить его на такую глупую теорию? Это могло произойти тогда и никогда больше; и все же дурные последствия не замедлили, едва разговор был прерван, – но это, как говорится, другая история.

– Вы должны ее рассказать нам в другой раз, – сказал Гэхеген. – А теперь меня все еще разбирает любопытство насчет человека, который убил другого, потому что согласился с ним.

Быстрый переход