|
Выражение лица этого человека изменилось: цель моего посещения была ему не очень приятна. «Дама — сказал он холодно, — была поручена его заботам, при соответствующем вознаграждении, мистером Тиррелом, и без разрешения этого джентльмена он даже и мысли не может допустить, чтобы я ее увидел». Я сдержал свой гнев, ибо знал кое-что если не о характере частных лечебниц для душевнобольных, то вообще о людях. Я заявил, что его пациентка — моя жена, что я очень обязан ему за попечения о ней и прошу принять вознаграждение за дальнейшие его заботы. Тут же я протянул ему деньги, он весьма охотно взял их. Теперь путь был расчищен: нет такого ада, куда бы не открыла вам дверь золотая ветвь.
Теперь этот человек меня не удерживал — он быстро шел вперед, показывая дорогу. Мы переходили из одного длинного коридора в другой. Порою до моего слуха долетали то тяжкие, болезненные, то приглушенные стоны, порою неясный говор какого-нибудь идиота, бормотавшего что-то себе под нос. Из одного коридора под прямым углом к тому, по которому мы шли, донесся вдруг отчаянный, леденящий душу вопль и тотчас же оборвался — может быть, под ударами плети.
Теперь мы находились в другой части здания; здесь царило безмолвие — глубокое, таинственное, мертвое, и оно казалось мне более страшным, чем ужасные звуки, которые я только что слышал. Мой проводник шел теперь медленней, то нарушая тишину сумрачного коридора звоном своих ключей, то вполголоса прославляя себя и свою человечность. Я не обращал на него внимания и не отвечал ни слова.
В анналах инквизиции мы читаем, что во время пыток все тело — каждый нерв, каждый мускул жертвы — так тонко и старательно изматывалось до самого крайнего предела, что достаточно было бы ничтожной добавочной доли напряжения, и истерзанная оболочка человека уже не смогла бы выдержать. В таком состоянии, по-видимому, находился и я. Мы подошли к маленькой двери направо: это была предпоследняя в коридоре. Тут мы задержались. «Постойте, — сказал я, — одну минуту». Я был так слаб и чувствовал себя так худо, что прислонился к стене, чтобы хоть немного прийти в себя, прежде чем он откроет дверь. Когда же он это сделал, я с невыразимым облегчением увидел, что внутри все темно. «Обождите, сэр», — сказал мой проводник, входя в комнату. Вслед за тем послышался лязгающий звук — отпирался засов тяжелых ставен.
Серый холодный свет раннего утра медленно разлился по комнате. В дальнем ее конце, на убогом ложе распростерта была темная человеческая фигура. Шум заставил ее подняться. Она повернула лицо ко мне. Я не упал, не потерял сознания, не крикнул. Я стоял неподвижно, словно окаменев: передо мной была Гертруда. О небо! Кто, кроме меня, мог бы ее узнать? Лицо было как у мертвой — бледная, без кровинки, кожа обтягивала скулы, глаза в первое мгновение казались стеклянными, безжизненными, затем они озарились каким-то страшным, неестественным блеском, но это не был луч разума, сознания, и она не узнала меня. Она посмотрела на меня долгим жестким взглядом; затем бескровные губы с трудом полуоткрылись и лишь слегка дрогнули, когда послышался ее голос — глухой, прерывающийся, но все же проникший мне в самое сердце. «Мне очень холодно, — произнесла она, — но если я буду жаловаться, вы станете меня бить». Она снова упала на кровать и закрыла лицо руками.
Мой провожатый, небрежно прислонившийся к окну, обернулся ко мне с какой-то усмешечкой.
— Вот так она всегда, сэр, — сказал он, — безумие у нее не совсем обычное: до сих пор нам не удалось выяснить, насколько глубоко оно зашло. Иногда кажется, будто к ней возвращается память, иногда она впадает в полное помрачение: целыми днями молчит или, во всяком случае, говорит не больше, чем вы сейчас слышали. Однако временами на нее находят такие приступы буйства, что… что… Но я никогда не применяю силу, если можно этого избежать. |