.
Только сейчас, впервые за все время пребывания в Греции посмотрев на часы, Самсут с удивлением обнаружила, что еще только около десяти вечера. «Наверное, все-таки надо было спуститься, поблагодарить хозяев и обсудить наконец то, что привело ее сюда, в такую даль от России», — запоздало спохватилась она. Самсут скоренько умылась, оделась поскромнее и спустилась вниз, совершенно не представляя, куда пойдет и как будет называть своих гостеприимных хозяев.
Словно первобытный человек, она направилась прямо на свет и действительно вскоре оказалась в комнате, представлявшей собой не то современную гостиную, не то какую-то таверну, с очагом, с тележными колесами, развешанными по стенам, с букетами засушенных цветов в вазах и плетенными вручную половиками на полу. На широком и низком диване, застланном полосатой тканью, полулежала все в том же черном платье Сато, на полу прямо у ее ног примостилась нахохленной птицей Нуник-ханум, а посередине восседал на табурете прямой как струна сам хозяин, который курил неизменную сигару.
Самсут вышла на свет, словно на сцену, и на нее сразу уставились три пары пронзительно-черных глаз.
— Good evening! — осторожно произнесла она по-английски, но ответом ей было глухое молчание. Самсут покраснела, растерялась и повторила уже по-русски: — Добрый вечер.
Но ответа опять не услышала и так и осталась стоять, боясь пройти дальше. Она вспомнила, как Савва учил ее: «У нас принято при встрече говорить друг другу „хэйрэте“, что значит „радуйтесь!“. А на вопрос: „как дела?“ непременно отвечают „миа хара“ — „замечательно“, что буквально переводится как „одна радость“». Однако сейчас произнести все эти слова по-гречески казалось ей каким-то кощунством, и потому она только растерянно молчала.
Наконец, старуха-галка, как растревоженная птица, замахала черными рукавами-крыльями, закивала носатой головой и что-то долго гортанно и возмущенно говорила куда-то в пространство. Сато и Самвел слушали, не пошевелившись, и так же пришлось стоять и Самсут. Старуха была явно недовольна, и ее недовольство разделяли остальные. Потом опять стало тихо, и эта тишина оказалась еще хуже, чем неожиданное возмущение Нуник-ханум.
Однако, вероятно, вид у Самсут был настолько жалким, что Самвел, наконец, сжалился над ней.
— Нуник обижена тем, что ты, армянка, не знаешь даже самых простых слов, с которыми надо войти в дом. Саму Нуник вывезли из Антиохии в пятнадцатом году. Она тогда была всего лишь годовалой малышкой — но она свято чтит заветы и язык предков. А ты?!
И в этих простых справедливых словах было столько веса и какой-то древней исконной истины, что Самсут стало ужасно стыдно за свое полное невежество. Ей вдруг захотелось упасть на колени перед этими стариками и попросить у них прощения. И не только за то, что не знаешь языка, который давно уже следовало бы знать, но хотя бы просто за то, что они есть, и что они хранят вкус и аромат прошлого…
— Да, язык не обух, а люди от него гибнут, — назидательно произнес Самвел и вдруг улыбнулся молодо и ласково. — Ладно, садись и расскажи нам свою историю.
Самсут, сразу же благодарно усевшись на ковер напротив Нуник и Сато, без дополнительных приглашений принялась рассказывать. Она рассказывала долго, честно пытаясь вспомнить всякую мелочь, относящуюся к прабабушке Самсут и бабушке Маро, а Самвел переводил. Ее слушали внимательно и заинтересованно, не прерывая, а словно впитывая каждое слово. Наверное, так слушать умеют только в глухих деревнях и на Востоке, где время течет совсем по другим законам…
Когда Самсут закончила, Нуник неожиданно вспорхнула с дивана и положила на голову гостьи свою сухую, горячую невесомую руку.
— Вай-вай, джан…
И тут плотину словно прорвало — сразу заговорили все трое, будто долго хранимое молчание ужасно наскучило им всем. |