Изменить размер шрифта - +
Он закрывает их ладонью.

Чья‑то рука заставляет его отнять ладонь от лица. Рука маленькая, тонкая, но сильная. Такие руки есть только у одного человека – у его матери.

И Михаил понимает, что белизна – это снег. Вокруг только снег. И высокие сильные кедры, уходящие прямо в небо. Он дома. Нет этой идиотской жары, нет безумных казахов с пистолетами. Он дома.

Шустров облегченно вздыхает и садится в снег. Он одет легко – та же синяя майка, джинсы. Но ему не холодно. Он берет снег и трет им лицо. «Класс!» – кричит он. «Простудишься!» – отвечает мать. Она стоит в своем старом черном пальто и сером пуховом платке.

«Не простужусь, – весело отвечает Шустров. – Я здоровый».

«Здоровый, только толку от твоего здоровья немного, – ворчит мать. – У других дети как дети, помогают родителям... А ты?»

«А что я? – обижается Шустров. – Я разве не помогаю? И на огороде летом, и вот сейчас...»

«Без этой помощи я обойтись могу, – строго говорит мать. – Я пока еще сама не больная. А случись что – как с отцом случилось, – где твоя помощь?»

Шустров хмурится: ему неохота в сотый раз доказывать матери, что все случилось так, как должно было случиться. Он был в командировке на Северном Кавказе, когда у отца случился сердечный приступ. Он был на этом чертовом Кавказе, когда в областной больнице матери сказали, что единственный способ спасти отца – срочно делать операцию. Что‑то там с сосудами. Такие операции делали в Питере. Примерно за десять тысяч долларов. У матери не было денег даже на то, чтобы отправить отца туда на самолете. Она звонила сыну в Москву, но жена бессчетное количество раз отвечала, что Миша в командировке, а местонахождение в таких случаях никто не сообщит. Михаил приехал через семь дней после похорон отца.

Мать ничего не выговаривала ему. Она все понимала. Шустров обустроил могилу, побыл еще несколько дней с матерью, помогая ей сжиться с потерей. Но сжиться с этим было невозможно, потому что сама жизнь оказалась разорванной смертью отца на две части: до и после. Соединить эти части было невозможно. Что‑то изменилось навсегда.

Изменилась в первую очередь мать: она осунулась, помрачнела и истончилась, словно отец, уходя в иной мир, забрал с собой и часть ее. Изменились ее разговоры – ни о чем она не беседовала так охотно и долго, как о своей будущей смерти. Михаила это насторожило, тайком от матери он переговорил с врачом из районной поликлиники. Тот сказал, что имеет место общее нервное истощение и что было бы удивительно его отсутствие.

Мать Михаила выискивала и выспрашивала все последние известия о смертях своих знакомых и родных: кто от чего умер, какие были похороны, какую могилу устроили.

Когда Шустров приехал на годовщину смерти отца, то вся накопленная информация обрушилась на него, приведя его в состояние оторопи.

– У Никифоровой Прасковьи на похоронах сто пятьдесят человек было, – сообщала мать. – А уж какой памятник ей сыновья сделали! Любо‑дорого поглядеть! Мраморный, два метра высотой!

– Откуда у них такие деньги? – мрачно поинтересовался Шустров.

– Достали для родительницы, – с укоризной в голосе сказала мать. – А вот я про себя думаю: хоть оградку бы мне сынок сделал... Может, и того не дождусь.

– Ты еще сто лет проживешь, – произнес Шустров, глядя в стол, разделявший их.

– Не загибай, не надо, – вздыхала мать и начинала сетовать на сына, который живет себе в Москве в свое удовольствие, кинув мать на произвол судьбы. А пенсия маленькая, едва на жизнь хватает, куда уж там на похороны скопить. А похороны‑то нужно по‑людски устроить: чтобы весь поселок был, чтобы помнили люди.

Быстрый переход