Изменить размер шрифта - +
Я плачу навзрыд, как только однажды плакал в детстве, когда проснулся в вечерней, на закате солнца, избе и мне показалось, что все меня покинули, что мама не вернется никогда . Почему не вернется никогда — я не знал, но помню, был ужас от уверенности, что это именно так.

Мне почему-то надо, чтобы Старуха обратила внимание, что я плачу. Но она так и не взглянула ни разу на меня. Даже когда прошелестели ее повинные слова. Мои пальцы касаются ее руки, мы вместе перебираем, трогаем, гладим волосы, веером рассыпавшиеся на песке, они и на плечах, на груди у нее, слипшиеся, я осторожно пытаюсь их забрать, снять, отнять , боясь лишь, что ей больно, — о, эти сочащиеся липкие фиолетовые пятна! Боль проходит по лицу Старухи бессмысленной гримасой. Но другая боль, в залитых слезами глазах, — такая глубокая, такая острая, она-то, наверное, и перебивает, заглушает всякую другую.

Мы уже в четыре руки сгребаем, выбираем из песка волосы, недавно такие прекрасные, живые. Расчесываю их, как в деревне льняные нити расчесывали, пальцами как гребнем. Уже две Парки заняты тем, что ищут, ищут потерявшиеся в песке кончики нитей, руки наши осторожно встречаются, и для меня так важно в эти мгновения сделать вид, что ничем наши руки, мои и Старухи, не отличаются друг от друга.

Наконец глаза Старухи, в которых засветилось что-то знакомое, что-то Ее , уперлись в меня, они спрашивают робко, виновато: правда? то, что со мной случилось, это правда?

И я начинаю, о господи, начинаю говорить, произношу, выговариваю наши с Нею, недавние наши слова:

— Солнышко!.. Ты мое солнышко!.. Любовь моя, любимая моя, солнышко…

Робким касанием влюбленного пытаюсь стереть гнилостно-фиолетовое пятно возле исхудавшего Ее локтя — он болезненно дернулся. И на мне вся кожа, даже на голове, передернулась.

Я все вышептываю, все зову, кличу, призываю наши слова, теперь я вижу Ее глаза — Ее, Ее!  — я их отыскал, высмотрел на дне залитых слезой старушечьих глаз, я уже Ей, Ей шепчу наши слова, а себе кричу слова совсем другие и по-другому, и один и другой голос, шепот и крик не мешают один другому, не заглушают друг друга.

— У нас будет ребенок, — произносят губы, которых уже нет, жалко улыбнулась, потому что и улыбаться больно. Привычным жестом (Ее жестом!) тронула грудь, то, что осталось от женской груди, — растопыренные дрожащие пальцы поискали чашу и не нашли…

О бирит проклятый, ну что, насытился наконец? Своей правотой перед всеми насытился? По горло, узкое свое горло! Так и не стал тем, кем мог стать. Огромное брюхо и узкое горло всегда тебе мешали. До последнего держался за свой кусок. Даже когда кусок стал радиоактивный и ты уже знал об этом. Нетерпимость и жадность, стремление быть всегда и перед всеми правым, быть надо всем и всеми — вот ты истинный! А над собой подняться — этому так и не научился. Каких гениев природа и судьба навстречу тебе высылали, каких проводников, какие Слова, Книги, Голоса, какие Светильники ты держал в руках — и все не впрок. Ничего не помогло, кончилось вон чем. Так почему же, почему, какое проклятие над нами висело? Или действительно — Каинова печать? Не потому ли любой Светильник, любое Слово, как только попадали в такие руки, обращались в оружие? В орудие собственной правоты, мучительства, казней, убийств? Как у того жадного царя греков все обращалось в золото, нелепо-ненужное, удушливое, уморившее его.

Я помню чудное мгновенье, остановись, мгновенье, ты прекрасно… Какие Голоса звучали в душе твоей, отзвучали, но не повели за собой, не увели от бездны.

Что, что помешало остановиться? Отступить, спасти себя, спасти других. Что заглушало все Голоса, гасило все Светильники?

Разве что у камня спросить? Не у кого больше. А впрочем, почему бы и не у камня? Разве не были для нас и камни, горы красотой? Остановись, мгновенье!.

Быстрый переход