— Жизнь — форменный коммунизм. — От смеха в груди у него булькало, словно клокотала кипящая вода.
Он научил нас, как правильно затаивать дыхание, и мы, все по очереди, из одного стакана, выпили; сам Фома выпил целую бутылку — и его развезло. Зазвенело стекло фонаря, мы ползали по полатям, собирая осколки, Фома хватал нас за ноги и кричал:
— Вы говорите: пью я. А чего я пью, вы знаете, чего я пью?.. Дурак я, вот чего я пью… — Он взял себя за волосы и ударился головой, словно это была деревянная чурка, о стену. — Дурак! Пацан был… дурак. Мазин, гад. Воровством, говорит, свободу… Нате вам: сломанный позвоночник и туберкулез…
Мы оставили его спать и ушли из сарая. Дождь кончился, радуга стояла над городом. Фоме мы написали записку, чтобы он не забыл запереть дровяник.
А скоро мы, в детстве искавшие расположения Фомы, подростками через силу выносившие липкую его дружбу, совсем отвадили его от себя. Собственно, так оно вышло само-собой: уже были получены аттестаты зрелости и трудовые книжки, привычен был для нашего уха рев и грохот станков, терзающих резцами металл, и в обеденный перерыв за один столик со мной садился Борька Жигалов, подручный карусельщика цеха крупных механических узлов…
Бараки по улице Молотова снесли — восторженное пацанье, готовое обожать Фому за одно слово из его приключений во время бродяжничества по стране, рассыпалось горохом по всему городу. Услужливая Зиночка — возлюбленная всей поселковой шпаны — отказала ему.
В фойе «Темпа» встретился я с Фомой в последний раз. Горели лампы дневного света, бухал на эстраде духовой оркестр. Я был с девушкой, она ела эскимо; эскимо текло, моя подруга отставляла палочку его от себя — и несколько белых пятен уже красовалось у меня на рукаве рубашки.
Фома вылез из толпы.
— Привет приличному обществу, — поздоровался он. — Хорошо живете: в кино ходите, рубахи пачкаете…
— Ототру, — сказал я.
— Помогу! — закричал Фома и полез в карман пиджака. — Сейчас прямо, раз-два…
Он вытащил четвертинку водки и стал отколупывать крышку.
— Брось, — сказал я, стыдясь перед девушкой своего знакомства. — Да брось ты… Ты один?
— Двое нас, не видишь? — И Фома подмигнул моей девушке, словно у них был уговор против меня. — Я да теща… — И погладил, прижав к груди, чекушку.
Он хотел обменяться билетами и сесть со мной рядом, но я увел свою девушку на последние ряды, и Фома не нашел нас…
Тот день был жарок и пылен, с утра ходили поливальные машины, волоча в фонтане брызг перед собой радугу, и деревья стояли с обвисшими, почерневшими листьями.
Фома надел единственную свою белую сорочку и коричневые зауженные брюки. Он получил пенсию. С пенсии купил водки и выпил ее из горлышка в подвале какого-то дома. Сунул бутылку пробегавшему мимо пацану: «На мороженое хочешь?» Был на пляже Верх-Исетского озера и в кинотеатре «Октябрь», в пустом и прохладном зале, смотрел искрящуюся весельем, легкую, как шипучее шампанское, французскую комедию «Фанфан-тюльпан». Вечером он пошел в «Центральный», в перворазрядный ресторан, и впервые в жизни пил светлое сухое вино Молдавии, марочное и дорогое, и, казалось, совсем безградусное вино.
Коммунальная их квартира спала, когда Фома открыл дверь. Он громыхнул бутылкой «Московской» о кухонный стол и включил свет. Минут двадцать он возился у двери, замазывая щели пластилином. Потом Фома выпил водку, кухня перевернулась и закачалась, как матросский кубрик во время шторма, тогда на широко расставленных ногах он подошел к плите и открыл газ из всех четырех горелок…
* * *
Такие похороны бывают у древнего старика, давшего земле большое и плодовитое потомство, такие похороны бывают у значительного начальника, если он не успел выйти на пенсию, еще такие похороны бывают у знаменитых и заслуженных людей… Пришли ровесники Фомы, пришла «шелупня» — все мы чувствовали себя странно виноватыми перед ним в чем-то. |