Изменить размер шрифта - +
То один, то другой подходили к нему ребята, спрашивали: «А правда? Что, в самом деле?» — и не драться же было со всеми. Ему стало казаться, что вокруг только и говорят об одном и, только он отвернется, тычут в него пальцем: «А у него…»

Подступали выпускные экзамены, удержать себя до них, получить свидетельство, а там… Ему все больше думалось о городе, о том, чтобы уехать в него, раствориться в нем, где никто не будет знать о его кулацкой родне, никто не будет тыкать в спину пальцем… рассказы бабки о городской жизни, о заводе, о сменах, тихо тлевшие б нем и все больше, казалось, со временем остывавшие, вдруг как ожили, загорелись, полыхнули, и такой сладостной она помнилась, городская жизнь: окунешься в нее, исчезнешь в ней…

Фома вышел не строптивым каким, не буйного какого, безудержного нрава пареньком, но материнская покорность ветру судьбы, куда бы он ни влек, соединилась в нем с доставшимся ему от отца чувством уважения к себе, и, решивши для себя уйти из деревни, не уйти он уже не мог.

Метрика о рождении была при нем, никаких ему справок от колхоза, никаких выписок ни из каких книг, — ничто ему не мешало.

Бабка плакала, молила его никуда не уезжать, потерпеть немного, она старая, скоро помрет, вот тогда уж, а пока пожил бы с ней, простил старуху, да она же как лучше думала, а и кому сейчас какое дело, кто у кого кулаком был, председатель вон не когда-нибудь, а в сорок восьмом еще не побоялся… но нет, не могла уже бабка удержать Фому.

Он сдал экзамены, получил свидетельство и, не погуляв на выпускном вечере, через день уехал. Бабка рассказывала ему про родной его город, и его тянуло только туда и никуда больше; были города поближе, он поехал в него.

В ремесленном училище при заводе, в поселке которого Фома родился и жил до семи почти лет, как раз шел прием документов, кто приезжие — давали общежитие, прямо даже сейчас, вселяйся и живи, надо только будет летом помогать в ремонтных работах, все выходило удачнее удачного, лучше, чем надеялся. Фома подал документы, вселился в комнату на шесть человек — и после перерыва в семь лет снова сделался городским жителем.

 

* * *

— Галош! — позвали Фому.

Он вздрогнул и остановился. Оказывается, прозвище, которым не окликали семь лет, жило в нем, сидело тихохонько, не подавая о себе никаких знаков, он и забыл о нем, а оно о себе помнило — и тут же отозвалось.

— Ну, точно! Галош! — разводя руками, отделился от коридорной стены взрослый совсем, лет восемнадцати парень, и Фома тоже узнал его: Вадька Боец. Вот ведь, а: семь лет минуло, вроде много, вроде должно забыться было лицо, а на-ка, вспомнилось в одно мгновение. — А я гляжу — кто? Да это Галош! — радостно говорил Вадька, подходя к Фоме и хлопая его по плечу. — Здорово! Объявился! В ремеслухе, что ли, учишься?

— Здорово, Боец, ага! — ответно обрадовавшись ему, сказал Фома. Приятно было на виду у ребят своей группы стоять так и разговаривать со взрослым парнем. — В ремеслухе, ага. А ты чего, тоже?

— Даешь! — присвистнул Боец. — У меня третий разряд уже, скоро два года, как на заводе. Я тут у вас одного увидеть хотел. Серегу Патефона такого, знаешь?

— Гаврилкина, ли че ли? — спросил Фома.

Вадька захохотал.

— Ну, Галош! Ну, ты совсем деревней стал. «Ли че ли…» Так с бабкой и жил там все время?

— Ну, — смурнея, сказал Фома. Вот тебе и поговорил на виду у всех. Сейчас Вадька впаяет еще что-нибудь…

— А сейчас как, в общаге или с матушкой?

— С какой матушкой?

— С какой! У тебя их что, десять?

До Фомы стало доходить.

Быстрый переход