— Зайду сейчас, — отозвался Павел. — Только у себя побываю.
— Ну, ладом, ладом, — снова похехекал сосед. Хехеканье его было уступающе-подобострастным и хозяйски-уверенным вместе.
Павел обогнул крыльцо и взошел на него с другой стороны. У соседа за дощатой перегородкой крыльцо было из крепких, тесно пригнанных одна к другой досок, здесь же оно все прогнило, доски оторвались от гвоздей и торчали какая куда, нижняя ступень, чтобы не провалилась, была подперта снизу двумя кирпичами.
Павел вспомнил: прошлым летом, когда приехал сюда с Гришкой, он и подпирал ее этими кирпичами. Подпер — ничего, крепко вышло, и на том закончил ремонт…
Замок поддался ключу с каким-то радостным звонким щелком, и дверь, отпущенная им, сама оттолкнулась от косяка и приоткрылась.
Павел почувствовал, как сердце из груди поднимается к горлу, и горло ему стиснуло горячим тугим спазмом. Казалось, дом ждал его, давно уже, изождался в ожидании, и сейчас с собачьей счастливой нетерпеливостью зовет поскорее войти внутрь.
Он не был здесь с самых похорон. И все в доме осталось так, как бросил тогда. Торопился на электричку, зацепил, бегая по кухне в сборах, табуретку, она упала, не поднял ее — не до того! — и так она и лежала на боку, торча схваченными перекладиной у низа ножками.
Павел поднял табуретку и поставил в угол. Под ногами неприятно хрустела цементная крошка. Как бабушка не успела убрать за мастерами, делавшими ей вытяжку, так ничего и не убралось. Не до уборки ему было. Гроб надо было заказать, венки, машину найти, документы выправить, — этим вот и занимался.
Он прошел в комнату. Посередине ее, как никогда обычно, обычно — в углу у окна, стоял с оголенной столешницей стол. Не было поминок. И как вот снял скатерть, чтобы поставить гроб, так и не застелил после.
Павел обошел стол, взялся за столешницу и оттащил к окну на обычное место. Стол был старый, темно-красного, видимо, когда-то, теперь красно-бурого цвета, фанеровка местами отслоилась, отскочила, и в гладкой поверхности там и сям появились плоские черные плешины. Павел провел по неровному, зазубренному краю одной из таких плешин указательным пальцем. И вспомнилось тотчас: стол был точно такой и много уже лет назад, в детстве его, когда еще не было и в помине никакого отчима, отец жил с ними, и они часто, все втроем, приезжали сюда, к бабушке с дедушкой, и он, случалось, жил здесь все лето, и, помнится, так сладостно почему-то было поднять скатерть, обнажить темное дерево столешницы и водить по трещинам на ней и этим черным впадинам пальцем, — казалось, это некий потаенный, недоступный для тебя, но несомненно существующий мир, в котором, невидимые твоему глазу, живут свои светлые и черные люди, там есть дворцы и тюрьмы, и маленькие лошадки, впряженные в кареты, весело цокают по вымощенным булыжником улицам…
Сердце, стоявшее в горле, стиснуло горло еще крепче, и в глазах резануло слезами. Ах же ты господи!.. Вовсе он не был черствым и эгоистичным, что же делать, что же делать, не получалось у него по-другому…
Он открыл шифоньер, достал с полки скатерть, сдул со стола пыль и, взмахнув скатертью, постелил ее. И мигом в комнате сделалось по-жилому, уютно сделалось и хорошо, только холод в доме, уже остро жегший тело сквозь все надетые одежды, какой-то застойно-мозглый, кажется, куда более крепкий, чем на улице, напоминал о том, что никто здесь не обитает.
На тумбочке подле телевизора, сверху стопки медицинских и литературных журналов вперемешку, лежала новенькая, с глянцевитой желтой обложкой тетрадь. Рука почему-то потянулась к ней, сняла со стопки…
«За трубы для отопления», — было написано в левой части страницы. Черточка и прижавшиеся к самому обрезу страницы цифры: «67 руб.»
Павел вздрогнул. |