Я так привык считать большой, запущенный сад своим, что пришел в ярость, когда в какое‑то лето мать пригласила ко мне погостить другого маленького мальчика, которого звали Харкер, сына школьного доктора. Я относился к нему как к парии. Я не играл с ним и почти не разговаривал. Я не показывал ему, как набирают воду из источника, и прятался от него там, где он не мог меня найти, поэтому он принужден был бесцельно слоняться по саду, скучая до слез. Это был мучительный, нескончаемый август. Больше ко мне никого не приглашали.
Именно в Харстоне я обнаружил, что могу читать: книга называлась «Диксон Бретт, сыщик». Я не хотел, чтобы кто‑нибудь узнал о моем открытии, и читал украдкой, на чердаке. […]
Я боялся, должно быть, что если взрослые откроют мой секрет, то они отдадут меня в школу (чей мрачный порог я Переступил за несколько недель до того, как мне исполнилось восемь лет), а может быть, меня раздражала скрытая снисходительность, с которой взрослые хвалили меня за то, что другие делали без всякого труда. Во всяком случае, совсем недавно, на церемонии в Эдинбургском университете, доктор Довер Уилсон, шекспировед, подтвердил эти предположения, рассказав, что мои родители часто жаловались ему, что никак не могут приохотить меня к чтению. Я ненавидел книгу, по которой со мной занимались, у нее было дурацкое название, которое теперь кажется мне прелестным: «Чтение без слез». Почему меня должна была интересовать кошка, которая села на окошко? Я не хотел отождествлять себя с кошкой. То ли дело Диксон Бретт, да еще с мальчишкой–помощником, которого, как мне казалось, я вполне мог бы заменить.
Особенно неприятно было мне внимание отца. Неужели взрослому человеку не все равно, что ребенок видел во время прогулки, спрашивал я себя. Похвала была пыткой я немедленно залезал под ближайший стол. Мне кажется, что в детстве я любил отца только в те минуты, когда он ладонями изображал, как квакает лягушка, или играл в «Улетай, Джек, улетай, Джилл» с кусочком липкого пластыря на пальце, или когда он разрешал мне открыть крышку своих часов. Только когда у меня самого появились дети, я понял, что его интерес ко мне был искренним, и лишь тогда ощутил где‑то очень глубоко внутри любовь и сострадание к нему, которые сегодня время от времени напоминают о себе в снах.
Мне кажется, что мои родители очень любили друг друга, хотя, насколько счастливы люди в браке, не знает никто из сторонних наблюдателей. Счастье могут разрушить дети, денежные неурядицы и множество других, никому не ведомых причин. Любовь тоже можно разрушить, но мне кажется, что их любовь выдержала испытание шестью детьми и тяжкими невзгодами. В 1943 году во время моего бесцельного пребывания в Сьерра–Леоне, где я один представлял британскую разведку, отец умер. Я узнал об этом из двух телеграмм, которые мне принесли в обратном порядке: в первой было известие о его смерти, во второй говорилось, что он серьезно болен. И вот над секретными донесениями, которые нужно было расшифровать или зашифровать, меня вдруг охватила тоска и сожаление, я вспомнил, как в молодости намеренно шокировал его (он был стойким либералом в политике и мягким консерватором в вопросах морали). Я попросил отца Маки, ирландского священника во Фритауне, отслужить по нему мессу. Мне казалось, что, если бы мой отец узнал об этой просьбе, он отнесся бы к ней со свойственной ему терпимостью и веселым добродушием — когда я решил принять католичество, то не услышал от него ни единого возражения. Поэтому я был уверен, что такой способ отплатить за добро отцу бы понравился. Священник попросил у меня мешок риса для нищих прихожан–африканцев, поскольку риса было мало и его выдача была строго ограничена, и я, воспользовавшись своей дружбой с комиссаром полиции, купил его на «черном» рынке.
Наши родители знали кого‑то, с кем никогда не встречались мы, дети. Отец знал высокую девушку с тонкой талией, в соломенной шляпе, а мать — молодого, щеголеватого мужчину с ухоженными усами, в смокинге и синем жилете, чья цветная фотография оксфордских времен висела у них в ванной, на стене. |