— Не предлагается, чтобы Аллах принял этих трёх как равных себе. Даже Лат. Только то, чтобы они получили некий промежуточный, меньший статус.
— Как черти, — вспыхивает Билал.
— Нет, — улавливает суть Салман Перс. — Как архангелы. Гранди умный мужик.
— Ангелы и черти, — говорит Махунд. — Шайтан и Джабраил. Все мы давно принимаем их существование на полпути между Богом и человеком. Абу Симбел просит, чтобы мы признали только ещё трёх вдобавок к этой большой компании. Только трёх — и, отмечает он, души всей Джахильи будут наши.
— И Дом очистят от статуй? — интересуется Салман.
Махунд отвечает, что это не оговаривалось. Салман качает головой.
— Это делается, чтобы уничтожить тебя.
А Билал добавляет:
— Бог не может быть четырьмя.
И Халид, чуть не плача:
— Посланник, что ты говоришь? Лат, Манат, Узза — они все женщины! Помилуй! У нас теперь должны быть богини? Эти старые гусыни, цапли, ведьмы?
Страдание напряжение усталость, глубоко врезавшиеся в лицо Пророка. Которое Хамза, как солдат на поле битвы, утешающий раненного товарища, заключает между своими ладонями.
— Мы не можем пойти на это ради тебя, племянник, — говорит он. — Подымайся на гору. Иди спрашивать Джабраила.
*
Джабраил: сновидец, чей угол зрения — иногда таковой камеры, а порою — зрителя. Взирая с позиции камеры, он вечно в движении, он ненавидит статичные кадры, поэтому плывёт на высотном кране, глядя вниз на фигуры попадающих в поле съёмки актёров; или же он надвигается, пока не встанет незримо меж ними, медленно поворачиваясь на своей пяте, чтобы добиться трёхсотшестидесятиградусной панорамы; или, быть может, он снимает из операторской тележки, следующей за идущими Ваалом и Абу Симбелом, или, крохотная скрытая камера, проникает в постельные тайны Гранди. Но обычно восседает он на Конусной горе, словно завсегдатай в бельэтаже, и Джахилья — его серебристый экран. Он наблюдает и взвешивает действия, как заправский кинофанат, наслаждается битвами изменами моральными кризисами, но не хватает девочек для настоящего хита, мужик, и где эти чёртовы песни? Они могли бы развить эту ярмарочную сцену, может быть, с камео-ролью для Пимпл Биллимории, трясущей своими знаменитыми титьками в шатре выступлений.
И тут вдруг Хамза говорит Махунду: «Иди спрашивать Джабраила», — и он, мечтатель, сновидец, чувствует, как сердце его тревожно вздрагивает: кого, меня? Я, полагают они, знаю здесь все ответы? Я тут сижу, смотрю эту картину, и теперь этот актёришка тычет в меня пальцем; да где это слыхано, чтобы чёртова аудитория определяла чёртов сюжет в теологическом кино?
Но преображение грёзы всегда изменяет форму; он, Джабраил, более не просто зритель, но главный герой, звезда. Со своей старой слабостью брать слишком много ролей: да-да, он играет не только архангела, но и его, бизнесмена, Посланника, Махунда, взбирающегося на гору. Нужна аккуратная резка, чтобы провернуть эту двойную роль, вдвоём им никак нельзя появляться в одном кадре, каждый должен обращаться к пустому месту, к воображаемой другой своей инкарнации, и полагаться на технологию, дабы та воссоздала недостающие образы с помощью ножниц и клейкой ленты или, что более экзотично, благодаря полёту фантазии и блуждающим маскам. Не путать — ха-ха — с полётами на блуждающих волшебных коврах.
Он понимал: его страх перед вторым, перед бизнесменом, — разве это не безумие? Архангел, дрожащий пред смертным. Это верно; но это тот страх, что ты испытываешь, оказавшись впервые на съёмочной площадке, где вот-вот появится какая-нибудь живая кинолегенда; ты думаешь: я опозорюсь, я засохну, я стану трупом; ты как ненормальный хочешь быть достойным. |