Изменить размер шрифта - +
Но чем-бы я ни был, сделайся я адвокатом, или займи я общественную должность, мне все-таки придется расстаться с нею и с домом. К тому же она вас так любит, что…

   – Нет, – прервал батюшка, – такими доводами не тронешь сердца матери. Здесь может действовать только одно убеждение: тебе полезно оставить ее. Если так, не нужнолишних слов. Но не будем спешить разрешением этого вопроса; останемся вместе еще два месяца. Принеси свои книги и сиди со мной; когда тебе захочется походить, ударь меня по плечу и скажи: «пойдемте.» – Когда пройдут эти два месяца, я скажу тебе: «ступай» или «останься.» И положись на меня; а если я скажу последнее, ты послушаешься?

   – Послушаюсь, сэр, непременно.

   Глава II.

   Заключив этот договор, батюшка оставил все свои занятия; он посвятил мне все свои мысли, и, своей кроткой мудростью, стараясь отвлечь меня от преследовавшей меня идеи, искал в своей пространной книжной аптеке лекарств, которые изменили-бы систему моих мыслей. И едва ли приходило ему на ум, что его собственная нежность и мудрость действовали против него, потому-что при всяком новом его усилии сердце мое громко говорило: «Не для того-ли, батюшка, рвусь я от тебя в чужбину, чтобы вознаградить тебя за твою нежность и прославить твою мудрость?»

   Два месяца прошли, и отец мой, видя, что стрелка неизменно обращается к материку Австралии, сказал мне:

   – Ступай, успокой свою мать. Я сказал ей отвоем намерении и подкрепил его моим согласием, потому-что и сам теперь убедился, что оно принесет тебе пользу.

   Я нашел матушку в комнатке, которую она устроила себе возле отцова кабинета. В этой комнате было что-то такое, какой-то пафос, которого я не умею выразить словами: в её целом ясно выражалась мягкая, кроткая, женственная душа моей матери. С какой заботливостью перенесла она из кирпичного дома и разместила здесь все эти милые ей воспоминания прошедшего: черный силуэт моего отца в полном академическом наряде, в токе и мантии (как это он согласился позировать?), в рамке и за стеклом на почетном месте над камином, и ребяческие эскизы мои в Эллинском институте; мои первые опыты сепией и тушью, висевшие по стенам, возвращали ее, когда она задумчиво сидела тут в сумерки, к тому счастливому времени, когда они с Систи бросали друг в друга полевые астры; тут же, под стеклянным колпаком и тщательно вытираемая каждый день её собственной рукою, стояла маленькая ваза, купленная Систи на деньги, вырученные из продажи коробочки с домино, при достопамятном случае, когда он узнал, как дурное поправляется хорошим. В одном углу было небольшое деревенское фортепиано, которое я помнил всю жизнь мою, старомодное, с дребезжащим голосом, обличавшим близость разрушения: оно связалось для меня с такими мелодиями, каких мы после детства никогда более не слышим! А на скромных полках, так нарядно разукрашенных лентами, кистями и шелковыми снурками, стояла матушкина библиотека, говорившая сердцу более, чем все эти холодные премудрые поэты, которых души отец вызывал в своей Ираклии. Тут была: библия, на которую я, еще не умея читать, смотрел с каким-то неопределенным страхом и любовью, когда она лежала открытая на коленях моей матери, толковавшей мне её истины сладким и важным голосом, – собранные все вместе мои первые учебники, и, в голубом с золотом переплете, тщательно обернутом в бумагу, «стихотворения Каупера», подарок моего отца в то-время, когда он ухаживал за моей матерью, – драгоценный клад, которого я даже не имел права трогать и который матушка вынимала только в дни тяжелых испытаний супружеской жизни, если, например, с рассеянных уст ученого срывалось какое-нибудь неласковое слово.

Быстрый переход