Он лежал на своей верхней полке, слушал пение дембеля, анекдотцы Некипелова и каримовские инвективы, а думал о том, как отвратительны местные мужчины по сравнению с местными женщинами. Женщины никогда не позволяли себе подобной ксенофобии, не записывали в русские по принципу наибольшей мерзотности, не считали весь мир виноватым в своих бедах, не жаловались на то, что все мужики сволочи, а если жаловались, то исключительно в сериалах; женщины еще читали книги, пусть даже женские детективы — попутчики Крохина и этого в руки не брали; женщины, наконец, были в большинстве своем красивы, а мужчины являли собою паноптикум. В этих грустных размышлениях Крохин задремал, а разбудило его прикосновение небритой щеки и отвратительный дух коньячного перегара в смеси с укропной селедкой.
— Мура моя, Мура, — шептал дембель, — Мура дорогая...
— Какая я тебе Мура?! — шепотом заорал Крохин. В купе было темно, и с нижней полки, наискось от него, доносился чудовищный храп Некипелова. Ни одна женщина не могла бы храпеть с такими фиоритурами, внезапными садистскими паузами, внушавшими надежду, и новыми триумфальными раскатами.
— Мура моя Мура, — продолжал шептать ему в ухо погранец. — На палубу вышел, а палубы нет... Вручили нам отцы всесильное оружье...
— Тебе чего надо? — без приязни спросил Крохин.
— Всех! — захрипел дембель. — Они нас всех! Придут и всё заселят, я же вижу. А ты лежишь тут, люба моя, и не знаешь...
— Сам ты Люба, — сказал Крохин и отвернулся, но отвратительный небритый чужой человек еще дышал ему в затылок и норовил обнять — без всяких приставаний, в чистом дружеском порыве. Мужское тело было отвратительно. Крохин лежал, вяло отбивался и с невыносимой тоской думал о том, сколько раз его собственное мерзкое тело наваливалось вот так на чистую и нежную красоту, на совершенство, именуемое женщиной; и многие терпели, а некоторые любили! Он понял теперь внезапные приступы отвращения, овладевавшие его Элей вдруг, без всякой причины. По-хорошему, Эле не следовало терпеть его вовсе.
В остаток ночи уместилось много удивительных событий: Некипелов продолжал храпеть, дембель побежал блевать — и не добежал; хорошо, по крайней мере, что не заблевал купе. «Харчами расхвастался», — презрительно проскрипел Каримов. Саня Крупский сказал, что один его друг — он с тщательностью второклассника выговаривал его американскую фамилию — тоже однажды перебрал перед первой брачной ночью и тоже, значит, метнул харчи — ну, не в сам момент, но сразу после, так что невеста подумала, что это она так на него подействовала. Крохин засыпал, слушал буйство дембеля в коридоре и каримовский шепотный монолог — несчастный рассказывал самому себе о том, какие все стали выжиги, а бабы в особенности. Крупский иногда подавал голос, отвечая на каримовские шепотные расспросы о ценах на американскую недвижимость. Зачем Каримов этим интересовался — бог весть: ясно было, что покупать американскую недвижимость он не собирался. Просто ему все время надо было чувствовать, что кто-то живет много лучше нас — разумеется, за наш счет.
Среди всего этого шума и зловония, страдая вдобавок от коньячной изжоги, Крохин думал о главном — о том, как он придет завтра к Эле. То есть даже уже сегодня, о господи. Он придет к ней, в чистоту, опрятность, интеллигентность ее квартиры, — придет грубый, страшный, чужой, ведь они не виделись три месяца, придет, чтобы сделать с ней грубую и страшную вещь — потому что страшно видеть рядом с собой мужчину, примитивную, пошлую особь, озабоченную только доминированием да демонстрацией нажитых комплексов. Мужчина жесток, труслив, циничен. Мужчина отвратительно пахнет. Невозможно даже просто спать рядом с мужчиной, а о том, чтобы принадлежать ему, не может быть и речи. Генофонд гибнет из-за мужчин. Одни мужчины храпят и пьют, как наши попутчики, а вторые умеют только брюзжать и всех ненавидеть, хотя они ничем не лучше. |