Скоро я разузнал, что он живет возле того самого кладбища, которое так красиво воспел в одном из своих стихотворений. Я уже стеснялся лично рассказывать о своей нужде и поэтому написал ему письмо, а когда мог рассчитывать, что оно дошло до него, отправился к нему сам. Я застал его среди книг и курительных трубок. Он принял меня очень ласково и, видя из моего письма, насколько хромает у меня правописание, обещал подзаняться со мною родным языком. Проэкзаменовав меня по-немецки – я сказал, что говорил на этом языке с Сибони, – Гульберг справедливо нашел, что я и тут нуждаюсь в помощи, и обещал заниматься со мной и по-немецки. На мои нужды он назначил весь доход с одной из своих брошюр. Об этом узнали, и собралось что-то около ста далеров. Вейзе также продолжал принимать во мне участие и устроил в мою пользу подписку; в ней участвовали даже две служанки Сибони. Они сами изъявили желание внести по третям девять марок из своего жалованья. Правда, они остановились на первом же взносе, но все-таки успели выказать свое доброе сердце, и за то им спасибо! Впоследствии я потерял их из виду. В числе лиц, давших Гульбергу обещание вносить свою лепту в течение года, был также композитор Кулау. Он тоже вырос в бедности; мне рассказывали даже, что его зимой во время морозов посылали с разными поручениями, и он раз поскользнулся и упал с бутылкой пива; осколки от нее попали ему в глаз, и глаз вытек.
Когда хозяйка, у которой я жил на упомянутой улице, узнала о деньгах, собранных для меня Гульбергом и Вейзе, она охотно согласилась взять меня в нахлебники. Она подробно описала, как хорошо мне будет у нее и сколько есть в городе дурных людей, и я проникся убеждением, что только у нее я могу найти себе вполне надежное убежище. Отведенная мне комната была, в сущности, пустым чуланом без окон, свет проникал в нее только через открытую дверь из кухни; но хозяйка предоставила мне сидеть у нее в комнате сколько мне угодно. Мне было предложено попробовать, как хорошо она станет поить и кормить меня, а затем через два дня дать решительный ответ. При этом она предупредила меня, что возьмет с меня за все двадцать далеров в месяц, ни гроша меньше! Вот тебе и раз! А и все-то мои ресурсы, вместе взятые, составляли не больше шестнадцати далеров в месяц, и их должно было хватать мне не только на пищу, но и на все прочие нужды.
«Да, платите мне двадцать далеров!» – твердила хозяйка; на другой день после обеда она сказала то же, да еще опять завела речь о гадких и злых людях, к которым я легко мог попасть! Она собиралась уходить из дома и просила меня за время ее отсутствия окончательно обдумать все и дать ей решительный ответ; в случае же, если я не соглашусь на ее условия, я могу сейчас же отправляться восвояси!
В то время я быстро привязывался к людям и в течение двух дней, проведенных у нее в доме, успел полюбить ее, как мать; я чувствовал себя у нее совсем как дома, и уйти от нее было для меня истинным горем, да и куда, к кому? Я с удовольствием отдал бы ей все шестнадцать далеров, но ей все было мало! И вот я в грустном раздумье стоял один посреди комнаты; хозяйка ушла; слезы так и текли у меня по щекам. Над диваном висел портрет ее покойного мужа, и я был в то время таким еще ребенком, что подошел к портрету и смазал глаза покойного своими слезами, воображая, что он тогда почувствует, в каком я горе, и, может быть, как-нибудь смягчит сердце своей вдовы, так что она согласится оставить меня у себя за шестнадцать далеров. Она, впрочем, верно, и так сообразила, что больше денег выжать из меня нельзя, и, вернувшись, сказала, что оставляет меня за шестнадцать далеров. Как я был рад! Я благодарил и Бога, и покойного. На другой день я принес ей все деньги и был бесконечно счастлив, что у меня теперь есть свой угол; зато у меня не осталось ни гроша на самые неотложные нужды.
Я находился посреди самых «тайн» Копенгагена, но не умел еще читать их. |