Изменить размер шрифта - +
И смутно пока, ой как далеко забрезжили мысли о прощении. Но Тайкино-то лицо перед очию, зареванное, вспухшее, заломленное назад.

– Нельзя так, врешь, попишко! – вспыхнул снова, залился краской. – Коли меня бы обидели, я бы еще ладно… Но коли друга сердешного. И-эх! – взмахнул рукою, вонзил лопату, пошел прочь, в камере бросился на койку.

Думал, долго думал, с головою уйдя в одеяло. И в какой-то миг осенило, и своя сердечная смута стала понятной. «Ведь не все же смирные. Кто-то норовистый, не захочет. Не все парны. Вот он на смирных-то и сядет, и поедет. Ведь на смирных и едут: ногами шею оплетут – и едут. Да и мало что едут, дак всяким худым словом обзываются. И тогда выходит, что ты вовсе скотина: всем хорош и всем гож. А ежели на меня сядут, выходит, и я вези? Э не-е. Не на того напали. Дай срок воли дождаться».

С одной стороны от Доната жил штафирка, коллежский регистратор, которому вышло наказанье в тридцать пять розог, и он с тайным трепетом поджидал его. Подходил к каждому и со слезами на глазах вопрошал: «Братцы, перенесу ли позор?» С другой стороны, ближе к дверям, занимал койку Петр Симагин. Симагин был молчалив и необычайно бледен; глаза туманные, смутные, как закопченное стекло; он постоянно дергал головою, старался подглядеть за плечо; наверное, виделось, как гонятся за ним и настигают. На работы его не слали, и Симагин, ежели не гулял по двору в одиночестве, заложив руки за спину, то сосредоточенно сидел на койке и углубленно думал. Никто не пробовал его задирать или выведать что о прошлой жизни, видно, туманные, словно бы пустые глаза, глядящие сквозь, отпугивали любого охочего до насмешки человека. Симагин, однако, ни словами, ни поведением своим не выказывал слабости духа: он, наверное, собрал себя воедино, чтобы более уже не расслабляться и все перенесть, что уготовано судьбой. И хотя за все время он ни разу ни с кем не завел разговора, но часто, без особой причины в деле иль беседе, каждый невольно оборачивался в ту сторону, где находился безмолвный преступник, словно бы искал поддержки и совета…

Донат и Симагин долго были в камере одни, пока прочие сожители вели повседневную работу, но и тут меж ними не затеялось ни слова, ни полслова. Явился Старков, подсел к парню, часто нагибался, пытался в куколе одеяла разглядеть Донатово лицо.

– Будущая кровь мучит, – осторожно начал беглый поп. – Она еще не пролилась, но уже отзывается. Не убий, сыне…

И тут Симагин впервые разверз уста: голос был сухой, скрипучий, слова отрывистые и ударяли, как розгой.

– Врешь же, отец! Разве на свете сотворено два Адама? Разве был Адам-господин и Адам-раб? Хоть чистого вьюношу не сбивай с пути живого! Не сбивай!

– Я не сбиваю, но я лечу. Я же духовник. Ты говоришь: все пошли от Адама. И верно, все дети Божии, все мы стадо Христово. Но как деревья в лесу разные, так и дети пошли разной дорогой. Бог велел ограничить богатство, но он не велел отнимать его совсем, чтобы богатые имели возможность помогать бедным.

– Его не будущая кровь мучит, – ткнул Симагин перстом в сторону Доната. – Его мучит непролитая кровь, которой надлежало пролиться. Но вот прольется кровь, и какой же цветок вырастет на ней? Вырастет дерево счастья. Доколе же терпеть, доколе! – неожиданно вскричал Симагин и вскочил, заметался по камере.

Только сейчас понималось, как мучит его неволя, как жаль ему несбывшихся надежд. Теперь осталось терпеть лишь. А сколько терпеть и готов ли он? Старков с жалостью смотрел на Симагина, наверное предвидя все его будущие душевные страдания. И если телесные муки еще можно перенесть неукротимому человеку, то сердечные – нестерпимы, коли нет смирения.

– Ежели без смирения, ежели кровь-то пролита, и неуж вы думаете всерьез, что она не отзовется? – с жалостью посмотрел Старков.

Быстрый переход