Почувствовал по взгляду офицера, что так будет лучше.
— Где командир батальона? — рявкнул Алексей.
— Бочка-то? В штабе. — Начальник строевой команды кивнул на институтский корпус.
— Какая еще «бочка»?
— Все ее так зовут, господин штабс-капитан. Потому фамилия у ей Бочарова.
— У ей? Батальоном командует… женщина?!
Невероятно! Со слов чувствительного господина в пенсне Алексей решил, что прапорщик Бочарова состоит при батальоне чем-то вроде комиссара или «святой девы-вдохновительницы» — как Жанна д’Арк при капитане Дюнуа.
— Так точно. Она боевая. Две ранении, полный георгиевский бант. — Сидорук понизил голос, перешел на доверительный тон. — Да всё одно — баба есть баба. А вы к нам что ли назначены? Ох, набедуетесь.
Алексей помолчал, переваривая информацию. Ну и скотина же комиссар Нововведенский! Деваться однако некуда.
— Во-первых, застегнуть ворот, — проскрипел Романов. — Во-вторых, сапоги чтоб сверкали. Вы — строевик, должны подавать пример, а похожи на обозного. В-третьих: командира батальона «Бочкой» и тем более «бабой» не называть. Ясно?
В женском институте
Стиснув зубы шел Алексей по длинному и широкому коридору, где еще недавно парами разгуливали институтки в белых фартуках. Сейчас вдоль стены выстроилась очередь: женщины и девушки, по преимуществу совсем молодые, по-разному одетые, с саквояжами, чемоданчиками и просто узелками. Те, что стояли ближе к лестнице, выглядели оживленными и шумно разговаривали, но по мере приближения к рекреационному залу болтовня звучала тише, а лица делались напряженнее.
В просторном прямоугольном помещении была устроена парикмахерская. Щелкали ножницы, трещали машинки, состригали под ноль и пышные куафюры, и девичьи косы, и модные прически «а-ля гарсон». Весь пол вокруг шести стульев был будто покрыт жухлой травой светлого, темного, рыжего оттенка. Шесть парикмахеров исполняли свою работу с одинаково траурными физиономиями. Мальчик-подмастерье ползал на корточках, отбирая самые пышные и длинные волосы — пригодятся на парики и шиньоны.
Романов замер от такого зрелища и не скоро тронулся с места. Много всякого повидал он на войне, бывал и под артобстрелом, и в атаке, и в окружении, но никогда еще не попадал в атмосферу столь всеохватного ужаса. Ужас застыл на лицах женщин, чья очередь стричься еще не подошла; ужасом были перекошены лица страдалиц, сидевших на стульях. Вот одна зарыдала в голос, схватившись за наполовину обритую голову. Плач был немедленно подхвачен еще двумя, уже остриженными — они обнялись, жалостно стукнувшись голыми лбами.
— Ой, мамочки, нет! Не буду! — взвизгнула девица, которую усаживали на стул, оттолкнула парикмахера, побежала назад, стуча каблучками — и заволновался коридор, заохал, закудахтал.
Но к освободившемуся месту подошла тоненькая барышня с чудесными светло-русыми волосами, взбитыми волной, с огромными глазами врубелевской царевны, с решительно поджатыми белыми губами.
— Стригите!
До того она была хороша, что парикмахер, уже завернув девушку простыней, всё медлил.
— Эх, рука не поднимается. Может, передумаете, мадемуазель? Я по-отечески. Куда вам на фронт? Вон ручки-то у вас. Только веером махать.
Но барышня сквозь зубы повторила:
— Стригите.
И упали на плечи прекрасные локоны, а затем машинка простригла по затылку дорожку, и в полминуты царевна-лебедь превратилась в гадкого утенка: маленькая голая головка на тонкой шее, а на макушке бледно-лиловое родимое пятно, прежде невидимое. И так стало Алексею противно от зрелища изуродованной, зря погубленной красоты, что он прошептал: «Черт знает что!» — и пошел прочь с проклятого места. |