Однако трудно поверить, чтобы это событие не вызвало у Маяковского сильных чувств — и воспоминаний: об анархистском периоде первой революционной поры, о времени, когда все казалось возможным. Казнь Блюмкина была не просто смертью отдельного человека, а концом революционной эпохи и мечты о неавторитарном социализме. Начиналась новая эра в истории русской революции — эра террора.
Если смерть Блюмкина напомнила об ушедшей эпохе, об авантюристе и революционном романтике, с которым Маяковский в последнее время встречался довольно редко, то другая казнь, имевшая место два месяца спустя, ударила непосредственно по ядру футуризма. Родившийся в 1901 году Владимир Силлов был членом сибирской футуристической группы «Творчество» и лефовцем, писал статьи о Маяковском и Бурлюке, составлял библиографию произведений Хлебникова и Маяковского (по-следняя была напечатана в первом томе его Собрания сочинений, вышедшем в ноябре 1928-го). 8 января 1930 года его арестовали и приговорили к расстрелу за «шпионаж и контрреволюционную пропаганду», а через три дня приговор был приведен в исполнение.
В чем состояло «преступление» беспартийного Силлова, не совсем ясно. По одной версии (троцкиста Виктора Сержа), он оказал услугу сотруднику ОГПУ, поддерживавшему оппозицию, по другой (сына Троцкого) — Силлова казнили «после неудавшейся попытки связать [его] с делом о каком-то заговоре или шпионаже». Возможно, «доказательства» содержались в дневнике Силлова, который представлял собой «дневник не обывателя, а приверженца революции». Он «слишком много думал, — написал Пастернак своему отцу, — что и ведет иногда к менингиту в этой форме».
Весть об аресте и казни Силлова, разумеется, немедленно распространилась среди его друзей и коллег, но так же, как и в случае с Блюмкиным, об их реакции ничего не известно. Если реакция рефовцев неизвестна, то у Пастернака приговор Силлову вызвал бурю эмоций — так же как двумя годами ранее шахтинское дело. По сравнению с этим бледнеет и меркнет все, бывшее доселе, — писал он Николаю Чуковскому. — Из Лефовских людей в современном облике это был единственный честный, живой, укоряюще-благородный пример той нравственной новизны, за которой я никогда не гнался, по ее полной недостижимости и чуждости моему складу, но воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь Леф служил ценой попрания где совести — где дара. Был только один человек, на мгновение придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В [ладимир] С [иллов]. Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Сил[л]овых в пролеткультовском общежитии на Воздвиженке.
Несмотря на то что Пастернак прекрасно знал, где проходит граница дозволенного, он, как всегда, явил собой образец редкой гражданской отваги:
Здесь я прерываю свой рассказ о нем потому, что сказанного достаточно. Если же запрещено и это, т. е. если по утрате близких людей мы обязаны притвориться, будто они живы, и не можем вспомнить их и сказать, что их нет; если мое письмо может навлечь на Вас неприятности, — умоляю Вас, не щадите меня и отсылайте ко мне, как виновнику. Это же будет причиной моей полной подписи (обыкновенно я подписываюсь неразборчиво или одними инициалами).
После смерти Силлова его жена пыталась покончить с собой, выбросившись из окна, несмотря на то что у них был маленький сын, что многое говорит о ее душевном состоянии. Как на смерть Силлова реагировал Маяковский? На попытку самоубийства его жены? Смерть Блюмкина была «понятной» в том смысле, что она настигла политического противника Сталина; Силлов же был писатель, друг, человек «прекрасный, образованный, способный, в высшей степени и в лучшем смысле слова передовой», по определению Пастернака. |