Изменить размер шрифта - +
Подошло другое десятилетие, Клиффорд отметил свои сорок лет, столкнулся лицом к лицу с приближающейся старостью — и испугался. (Вот отчего он заговорил о детях. Мужчины всегда хотят урвать кусочек бессмертия, не одним путем, так другим). А тут еще телефонный звонок от Энджи.

Клиффорд был в это время в постели с Элиз; он протянул мускулистую руку, чтобы взять трубку. В Клиффорде было необычно сочетание красноватого густого загара и густых же совершенно белых волос на руках. Один взгляд на руки и плечи Клиффорда переполнял Элиз возбуждением и ощущением греха. Загар был столь цивилизованным — а поросль волос столь примитивной! Элиз была католичкой, но не очень добросовестной; давным-давно она не ходила к исповеди. Ей было некогда: она начала недавно новую новеллу — о любви, и показала ее Клиффорду. Но он лишь рассмеялся и проговорил: «Не знаю, Элиз. У меня другие ощущения. Ты бы лучше полагалась на свои собственные».

Элиз настояла на том, чтобы Клиффорд заказал чисто белые хлопковые простыни для постели: это как бы снижало в ее понимании степень греха. И, кроме того, она выгодно смотрелась на белом: ее ярко-голубые глаза и ярко-рыжие волосы. Она надеялась, что произведет впечатление женщины, на которой следует жениться. Но хватит об Элиз, мой читатель. Вы, наверное, уже составили мнение о ней: сочетание невинности и идиотизма.

Так вот что сказала Энджи Клиффорду по телефону.

— Дорогой мой, умер мой отец. Да, я в большой печали. Хотя в последнее время он стал совершенно безумным. Теперь я основной держатель капитала Леонардос.

— Энджи, дорогая, — небрежно проговорил Клиффорд, — не думаю, что ты права.

— Это так, дорогой. Ведь я выкупила доли Лэрри Пэтта и Сильвестра Штайнберга. Ты, наверное, знаешь, что последние два года я живу с Сильвестром.

— Да, я слышал что-то об этом.

Он и в самом дела слышал. В первый момент он был и удивлен, и обрадован одновременно. Сильвестр Штайнберг был одним из изворотливых художественных критиков, манипулирующих рынком искусства. Он спекулировал в различных течениях и словопрениях, использовал для наработки своего капитала страницы буквально всех журналов и писал наукообразные статьи то об одном художнике, то о другом. Функционировал он по преимуществу в Нью-Йорке. Такие люди работают очень просто, если не сказать примитивно. Они покупают полотно малоизвестного художника за, скажем, две сотни фунтов и к концу года раздувают такой ажиотаж и фурор вокруг одной этой работы, что последующие полотна, даже менее удачные, пойдут уже по две тысячи. А через пять лет — уже по двадцать тысяч фунтов. И так далее. Вы можете подумать: счастливец же тот художник. А вот и нет. Если он (или, что редкость, она) имеют хотя бы четверть от того, за что продаются их творения — то они, несомненно, счастливцы. Но картина имеет еще и оборот с наращиванием цены, а вот от этого они уже ничего не имеют. И вот отчего отец Хелен, Джон Лэлли, был в такой непроходящей ярости по поводу делишек Клиффорда. Более того, сам Клиффорд не выступал на рынке. Но восемь лучших творений Лэлли уплыли из его рук в запасники Леонардос, чтобы спустя некоторое время обогатить кого-то, но только не автора. Они не принесли успеха Клиффорду и Леонардос на стеках галереи в Женеве: швейцарцы ненавидели их. Они уважали известные и громкие имена: от Рембрандта до Инкассо — и все известные миру промежуточные. Не меньше.

Я поспешу сказать в защиту Клиффорда лишь одно: его собственный вкус был безупречен и не зависел от денежной ценности произведения искусства. Он и до сих пор придерживается независимости суждения: он точно знает, что вот эта картина хороша; и даже в продажном мире искусства превосходное каким-то образом выживает и занимает достойное себя место, несмотря на всю накипь.

Однако Джон Лэлли желал, чтобы его картины были помещены на стены галереи, а не в хранилища.

Быстрый переход