Потом встаю перед высоким зеркалом и раздеваюсь.
Делайте со мной что угодно — ощущение такое, будто я разглядываю незнакомку. Это ж надо, до такой степени отвыкнуть от собственной внешности. Когда я в последний раз давала себе беспристрастную оценку? Или, если уж на то пошло, кому-либо вообще?
Ясно одно — то, что я вижу перед собой, имеет весьма отдаленное сходство с той восемнадцатилетней «олимпийской надеждой», которой я когда-то была. В зеркале отражается женщина средних лет, с рваным шрамом от гистерэктомии… Или это шрам после кесарева сечения? Какая разница. Сечение, удаление… Я легонько провожу пальцем по давно зажившей линии на животе, потом смотрю на лицо. Лицо, пожалуй, у меня неплохое, только легко принимает суровое выражение, если я за ним не слежу. Веснушки делают его моложавым. Я наклоняюсь к зеркалу и пальцами нахожу морщины, благо знаю их все, хотя разглядеть их даже при полностью включенном свете непросто.
Часть из них — бывшие шрамы после восстановительной хирургии, ловко запрятанные в естественные складки у крыльев носа, за ушами и выше границы волос. Другие морщины я заработала, так сказать, естественным порядком. Тонкие линии возле уголков рта и «морщина гордеца» между бровями — она уже и не разглаживается… Это лицо женщины, оставившей позади юность, но еще не достигшей среднего возраста. Лицо женщины, которой пора наслаждаться сбывшимися мечтами.
А на самом деле? Эта женщина потеряла работу, от нее ушел муж, и даже собственный дом перестал казаться уютным гнездом. Все, что у меня осталось, — это дочь. И если я срочно чего-нибудь не предприму, то и ее могу лишиться.
Глава 4
Спустя две недели мы сидим в самолете, летящем в Нью-Гэмпшир. Бедная Гарриет томится внизу, среди вещей на грузовой палубе, потому что домашних животных в салон больше не допускают и никаких исключений в этом плане не делается. Девушка у стойки регистрации заверила меня, что там тепло и давление нормальное, но я все равно беспокоюсь за собачку. Гарриет трусовата — как-то она там, в своей переноске?
О том, как себя чувствует Ева, излишне даже спрашивать. Она скрючилась в кресле возле окна, мрачная, точно ошпаренная кошка. Она нацепила наушники, чтобы не разговаривать со мной, и уткнулась в «Космополитен». Мне не нравится это чтение, от него разит порнографией, и я только надеюсь, что она не вздумает применять на практике всяческие советы журнала, но спорить я не в силах. Я устала.
Моя мать встречает нас в аэропорту. Она опоздала, так что мы замечаем ее, двигаясь к выходу с кучей вещей на багажной тележке. Еще две сумки висят у меня на плечах, помимо компьютера и Гарриет на поводке. Возможно, в пределах аэропорта я не должна была выпускать ее из переноски. Ну и ладно. Что, спрашивается, они со мной сделают? Попросят выйти вон? Я и так ухожу…
Ева не несет ничего, только свой рюкзачок да тот самый журнал. Она не предложила помощи, а когда я попросила ее что-нибудь взять — притворилась, будто не слышала.
Вот такими и видит нас мать. Я веду собаку, пытаясь не уронить с плеч сразу четыре сумки и ни на кого не налететь нагруженной багажной тележкой, что очень непросто, поскольку у нее четыре колесика, каждое вращается само по себе и едет она куда хочет.
Мутти, хмурясь, берет меня за плечи и тянет к себе, но вместо объятий тут же отталкивает, слегка прикоснувшись щекой к щеке. Вот и все, после пяти лет разлуки.
— Что-то ты худовата, — говорит она.
Она снимает с моего плеча сумку и смотрит на Еву. Та смотрит на бабушку.
— Ева, бери тележку, — говорит Мутти.
Лицо Евы каменеет, и я съеживаюсь. Но Ева подходит к тележке и берется за ручку.
Мутти устремляется к автоматическим дверям походкой, которую в терминах верховой езды можно было бы назвать «прибавленной рысью». |