|
Маша. громыхнув подпрыгнувшим стулом, вскочила и побежала, приседая, на кухню за валерьянкой, следом за нею, выбравшись из за стола. ушла и сама Галя, Федор в ответ на взгляд Евлампьева с недоуменно иронической улыбкой развел руками. тоже встал, потоптался и пошел к женщинам. Стол распался.
Ермолай, заметил Евлампьев. глянул. осторожно поддернув рукав пиджака, на часы, постучал донышком рюмки о стол, посидел, потом быстро опрокинул ее в себя, передернулся, втянул воздух ноздрями, поставил рюмку, снова глянул на часы и, поднимаясь, позвал Евлампьева:
– Пап, можно тебя?
Они вышли в коридор, и Ермолай сказал, виновато улыбаясь:
– Мне, понимаешь, пап. уходить нало… Я, понимаешь, я думал, что часика полтора посижу все же, приехал… а видишь, пока сели… задержались… теперь уж мне прямо бежать…
В груди у Евлампьева заныло. Он положил сыну руку на плечо, провел по нему, похлопал и спросил, заглядывая в глаза:
– А что… остаться – никак?
– Никак, пап.сожалеюше пожимая плечами, проговорил Ермолай. – Ну вот совсем никак…
– Ага… ага.Евлампьев снял руку с его плеча н отступил в сторону, освобождая дорогу в прихожую.Ну что ж, сын, я понимаю… За подарок спасибо.
Жена от себя подарила ечу сандалии для лета, Галя с Федором – бумажник, Елена с Виссарионом – пижаму, а Ермолай вот – теплую байковую рубашку.
На кухне звякали стеклом. Маша суетливо ходила туда сюда, Галя сидела на табуретке, привалившись к стене, приложив к сердцу руку.
Евлампьев щелкнул выключателем, зажигая в прихожей свет. Ермолай уже одевался: напяливал громадные, сорок четвертого размера, коричневые ботинки сапоги с большой медной бляхой сбоку, заправлял в них на манер бриджей брюки. Управился, снял с всшалки дубленый белый тулуп, перешитый из офицерского полушубка, широко взмахивая полами, вдел руки в просторные мохнатые рукава, сдвинул ворот тулупа на спину, закинул на шею шарф. Экая детина, господи! Тридцать лет… А ведь так это еще все помнится: как умещался, запеленатый, на одной буквально руке, этакий кокон беспомощный… на одной руке, да, бровок нет, глазенок не видно, не плачет – пищит, как положишь в колыбельку, так и будет лежать, этакий беспомощный…
– Ну, пап…потянулся к Евлампьеву сын с высоты своего роста.
– Давай, Рома, давай…
Они поцеловались – второй раз нынче по случаю дня рождения! – Евлампьев вздохнул, а Ермолай повернулся и стал открывать дверь. Он уже открыл ее, занес ногу над порогом, но вновь повернулся лицом к Евлампьеву и сказал озабоченным тоном, скороговоркой, как бы между прочим, глядя на Евлампьева размывчивым, ускользающим взглядом:
– Да, слушай, пап, пять рублей взаймы не найдешь? А то, понимаешь, нужно, а у меня… А?
Евлампьев помедлил мгновение, шагнул к вешалке, отыскал свое пальто и порылся в кармане. У него была привычка, ходя по магазинам, складывать сдачу прямо в карман. В кармане лежала мелочь и две трешки.
– Если вот так? – спросил он, показывая сыну деньги.
– Шесть? – спросил Ермолай. Давай шесть, надежней будст. И поблагодарил Евлампьева все той же торопливой озабоченной скороговоркой: – Спасибо, пап. Очень, понимаешь, нужно…
Он переступил через порог, повернулся, подмигнул Евлампьеву, приложив руку к шапке, и другой рукой потянул ручку двери на себя.
– Я почему заплакала, ты извини, Леня, мне сегодня наши с тобой папа с мамой приснились, и мама с таким упреком меня спрашивает: «Что ж вы с Леней Игната то с Василием не уберегли?» Я ей. говорю: «Да ведь вы же знаете все, вы уже после них умерли, как мы их сберечь могли? Ведь какие годы были». А она головой качает и говорит: «Не захоте ели…» И отец тоже головой качает. |